Таччини фыркнул.
Это же надо — придумать такую чушь! Он — один из столпов Легиона, один из немногих, кто знает о существовании Конклава. Посредник между членами Конклава и легатами! Да от него зависит сам механизм функционирования организации! Кто же станет убивать человека, который практически безупречно руководил Легионом столько лет! Из-за одной ошибки? Да никогда!
Он снова отхлебнул из бутылочки с минералкой, стараясь освежить пересыхающий от страха рот.
Ну, когда?! Когда, наконец-то, рассосется эта безумная пробка!?
Он переместил ногу с педали тормоза на педаль газа и не сразу понял, что сделал это не чувствуя ноги. Она внезапно онемела ниже колена. «Ситроен» клюнул носом и Таччини чудом не въехал в багажник едущему впереди такси. Ощущение тепла вернулось в ногу, по бедру пробежали иголочки. Тысячи маленьких крабиков, царапая кожу острыми коготками, промчались по паху, по животу, потоптались по груди и вдруг, превратившись в огромную клешню, схватили итальянца за сердце.
Он хотел крикнуть, но не смог — вторая клешня сжала горло.
Таччини рванул воротник рубашки.
Галстук душил его, но распустить узел одной рукой он не смог и бросил руль. «Ситроен» начал смещаться вправо под пронзительные сигналы соседних машин. Раздался скрип сминаемого металла, со звоном разлетелась разбитая фара.
Итальянец, наконец-то, разодрал галстучную петлю, но дышать легче не стало. Он сипел, перед глазами была уже не забитая машинами набережная, а мешанина цветных пятен. В ушах бились не гудки обезумевших в истерике клаксонов, а звучали торжественные трубы, звавшие его куда-то. Он уже не боялся… Совершенно не боялся. Было даже радостно…
Таччини рухнул грудью на руль, вытаращив налитый кровью глаз. Сердце его сделало еще несколько ударов и, задрожав, замерло насовсем. «Ситроен» продолжал ползти поперек дороги, расталкивая машины, пока не ударился в ограждение.
К остановившемуся автомобилю побежали люди.
Когда один из рассерженных французов распахнул дверцу и схватил Таччини за плечо, тот сломанным манекеном вывалился из салона, подставляя синее от асфиксии лицо беззаботному парижскому небу.
Притормозивший в нескольких шагах от места аварии мотоциклист повернулся к мертвецу непроницаемым черным забралом шлема, постоял секунду, словно фотографируя картинку, и снова поехал вперед, ловко проскальзывая между машинами.
— Объект отбыл, — сказал он в микрофон hands free. — Можно отправлять письмо с приглашениями.
И письмо действительно ушло. Правда, приглашений в нем не было. Был лишь несколько слов, зашифрованных программой PGP.
Пройдя через несколько анонимайзеров, перепрыгивая с континента на континент и в результате описав почти полный круг вокруг земного шара, послание наконец-то попало по назначению.
Уже расшифрованным письмо распечатали на веленевой бумаге, положили в красную кожаную папку.
На бумаге были слова, понятные тому, кто ждал этого известия.
“Цепь разорвана”.
Цепь действительно была разорвана. Но это не означало, что Легион остался без связи с Конклавом и прекратил действия.
Это просто означало, что на месте Таччини появился другой человек.
Глава 18
Иудея. Ершалаим
Дворец Ирода Великого
30 год н. э.
Пилат отказался от утренней ванны, хотя воду для нее слуги согрели. Хотелось взбодриться. Он разделся догола и вымылся в тазу, а потом приказал окатить себя из ведер с ног до головы. За ночь вода в акведуке остыла и обжигала кожу не хуже кипятка. После обливания прокуратор почувствовал себя окончательно проснувшимся, бодрым и сбросившим лет этак десять-пятнадцать.
Живя в Кейсарии, он по утрам плавал в море, легко проплывая четверть лиги, а иногда и больше, но в Ершалаиме приходилось довольствоваться умывальней. Благо, построенный его стараниями водопровод давал городу чистую, без запаха питьевую воду, и Ершалаим не страдал от безводья даже в самые знойные месяцы. А ведь сколько шума было по этому поводу в свое время! Да, часть денег на постройку акведука было взято из храмовых пожертвований! Ну и что? Вполне логично было оплатить воду для евреев еврейскими деньгами. Храм от этого не обеднел, римская казна сэкономила приличную сумму, да и сам Пилат стал чуточку, на самую малость, богаче.
Прокуратор ухмыльнулся, растирая покрасневшую кожу куском полотна.
Тогда в столице начались волнения, неизвестно откуда появились зелоты, смущавшие речами народ. Пошли слухи, что Пилат прикарманил себе все содержимое сокровищницы, и кончилось все тем, что пришлось пустить в ход бичи. Немало народу пострадало в те дни, некоторых пришлось даже убить, но город не полыхнул восстанием, перетерпел очередное унижение, а через месяц воду с водовода брали все, даже самые недовольные.
Дикий, фанатичный народ, не способный отличать благо от зла! Противиться Риму — это противиться прогрессу, но разве здесь это понимают?
Завтрак для него уже был накрыт на террасе, и Пилат с удовольствием поел — все-таки повар-финикиец, который сопровождал прокуратора во всех путешествиях, был мастером своего дела. Прокула к столу не вышла, наверное, еще спала. У Пилата не было времени прохлаждаться. Предпраздничный день мог оказаться слишком коротким для множества дел, которые ему предстояло завершить.
Едва он омыл руки в лимонной воде, как появился молодой секретарь, которого здесь называли скриба.
— Пришел Каиафа, прокуратор, — негромко сообщил он, склонив голову в знак уважения.
Как звать секретаря, Пилат не помнил. Каждый раз по приезде в Ершалаим ему представляли молодого сирийца, и каждый раз прокуратор благополучно забывал его имя, едва рассыпанный по склонам Мории город скрывался из глаз. Помнилось только, что секретарем сириец был неплохим, записывал быстро и владел, помимо латыни и греческого, письменным арамейским.
Как же его все-таки зовут?
Вспомнить не получалось, спрашивать не хотелось, да и незачем было — парень и так все понимал без слов.
— Где ждет? — спросил Пилат.
— На лифостратоне, господин. Он пришел не один, с ним несколько старейшин. Они очень просили вас принять их именно на гаввафе. Сегодня праздник, они не могут войти в жилище нееврея, иначе потом им нельзя будет совершать служение в Храме.
— Опять эти иудейские штучки… — недовольно произнес Пилат, шагая по галерее. — Они не могут войти в мой дом дальше лифостратона не осквернившись? Так зачем пришли вообще? Что пишут?
— Дело Иешуа по прозвищу га-Ноцри, — сообщил секретарь, даже не заглядывая в свиток, который держал в руках. — Называл себя машиахом, царем Иудейским, призывал не платить Риму трибутум, чем смущал народ.
Пилат ухмыльнулся украдкой, словно не в первый раз слышал имя арестованного, но тут же спрятал улыбку под равнодушной гримасой.
Значит, привели на утверждение приговора… Ну, ну… Им придется потрудиться!
— Призывать не платить налоги — дело серьезное, — изрек прокуратор вслух. Кожа на его макушке пошла складками и снова разгладилась. — Что еще?
На этот раз сириец на ходу заглянул в записи.
— Обещал разрушить Храм и на его месте построить другой за три дня.
Пилат усмехнулся.
— Пусть приступает. А я готов заплатить десяток сестерциев за то, чтобы быть зрителем. Еще?
Секретарь открыл было рот, но они уже вышли на лифостратон, прямо к стоящему в окружении левитов и нескольких членов Синедриона (их Пилат тоже не помнил по именам, зато хорошо знал в лицо — старики в нарядной одежде с белыми густыми бородами) Каиафе. Чуть в стороне от первосвященника ждал невысокий человек в перепачканном и порванном в нескольких местах кетонете, хрупкий, большеглазый, с тонкими чертами лица и крупным птичьим носом. Пилат за свою жизнь повидал многих бунтовщиков, но никогда не видел никого, кто бы так не соответствовал образу преступника.
Впрочем, внешность обманчива, напомнил себе прокуратор.
— Приветствую тебя, Пилат! — Каиафа едва заметно склонил голову, как равный перед равным.
Благообразные старики и левиты поклонились гораздо почтительнее. Пленник, приведенный на суд, не поклонился совсем.
Ну, что ж, подумал прокуратор, по крайней мере, откровенно… Ты, наверное, думаешь, что меня незачем бояться, га-Ноцри, а это не так… Лучше бы ты проявлял уважение.
— И я приветствую тебя, первосвященник…
Пилат прошел к судейскому месту — беме — и сел: с прямой спиной, гладким бритым лицом, слегка одутловатым, но значительным, брезгливым; в белой тунике, в тоге-претексте с перстнем прокуратора на безымянном пальце правой руки — само олицетворение римской власти и правосудия.
— Итак…
— Мы просим справедливого суда, прокуратор.
— Как всегда… — сказал прокуратор и пренебрежительно двинул бровью: мол, можете начинать!
Сириец-скриба принялся читать принесенный Каиафой свиток с обвинениями. Члены Синедриона согласно кивали, Пилат делал вид, что внимательно слушает. Первосвященник следил за тем, чтобы секретарь ничего не пропустил.
Солнце уже карабкалось на небосвод, стало жарче и воздух утерял утреннюю прозрачность. Аромат прохлады и свежести сменился едва заметным пыльным запашком, по которому опытный путник всегда может определить надвигающийся хамсин. Но пока еще буря была далеко, там, где вчера бродили зарницы и звучали раскаты грома — на юге. В небе, спускаясь все ниже и ниже, метались птицы. Изредка они пролетали над лифостратоном, и тогда воздух оглашался пронзительным писком ласточек и криками стрижей. Прокуратор прикрыл глаза ладонью, якобы от света и пыли, а на самом деле для того, чтобы безнаказанно следить за окружающими. День обещал быть знойным и бесконечным. До возвращения в Кейсарию оставалась неделя, и сама мысль об этом ввергала Пилата в уныние.
Неделя… Пока эти дикари будут праздновать и пытаться бунтовать, ему предстоит сидеть здесь, рыться в хозяйственных отчетах, присутствовать на судах, заниматься разбирательствами и считать, считать, считать, считать дни до отъезда. Ершалаим всегда испытывал терпение прокуратора шумом, многолюдьем, грязью, но Пилат считал себя человеком долга и держался соответствующим образом — терпел, крайне редко высказывая раздражение. Но втайне скучал по своему дворцу на берегу моря, по построенной в римском стиле Кейсарии, по ее прямым улицам и просторным площадям, по похожему на половину жемчужной раковины амфитеатру, по гипподрому и больше всего — по своему балкону, нависшему над зелеными водами.
Прокуратор глянул сквозь пальцы на стоящего перед ним арестованного, на сбившихся в воробьиную стайку старых иудеев, на озабоченного, похожего на рыночного менялу Каиафу, и едва сдержал тоскливый вздох.
Ходил, проповедовал, называл себя машиахом, считал себя царем Иудейским… О, боги! Когда вы хотите кого-то наказать, вы отнимаете у него разум!
Евреи привели еврея на суд к римскому чиновнику за то, что он больший еврей, чем они сами. Им никогда не победить Рим. Никогда. В них нет согласия. В них нет единства, слишком много грамотных и каждый второй считает себя философом. Прошлое и будущее волнует их куда больше настоящего, вот почему они слишком много говорят о вчера, всегда проигрывают сегодня и живут несбыточными надеждами на завтрашнюю победу.