— Приветствую тебя, прокуратор…
— И тебе привет, Иосиф! Не ожидал увидеть тебя сегодня…
— Я и сам не думал, что приду, — согласился га-Рамоти. — Но так случилось… Тебе нездоровится, игемон?
Прокуратор удивленно поднял брови, но сам понял, что получилось неубедительно.
— С чего ты взял? Просто тяжелый день. И эта проклятая гроза…
— У меня сегодня тоже не самый лучший день, прокуратор. Поверь, после того, как буря пройдет, станет легче… Не буду отнимать у тебя время пустой беседой. Я пришел просить тебя о милости.
— Все просят меня о милости, Иосиф. Или жалуются. Ведь в Ершалаиме никто не считает меня человеком добрым, способным на милосердие…
И Пилат посмотрел прямо в карие глаза га-Рамоти так, как он умел — проникая взглядом в черепную коробку собеседника. Тот глаз не отвел, пожал плечами и ответил просто, копируя интонации игемона:
— Так ты и не добрый человек, прокуратор. Но Ершалаим помнит куда более жестоких правителей, чем ты. У нас говорят — не желай себе нового царя, возможно, ты еще пожалеешь о старом.
— Не криви душой, Иосиф! Обо мне в этом городе не пожалеет никто, — сказал Пилат, изобразив усмешку. Усмешка получилась так себе, но от усилий заныл затылок.
— Ну, почему же… — отозвался Иосиф. — Если многие вспоминают добрым словом Грата, думаю, вспомнят и тебя…
— Оставим, — отрезал Пилат, не скрывая, что им овладевает раздражение. — Ты не слишком вежлив для того, кто пришел с просьбой!
— Ты, игемон, слишком умен, чтобы я попытался лицемерить. Да и просьба моя — пустяк…
Игемон прищурился и взгляд его стал уж совсем недобрым.
— Ты, верно, не считаешь меня умным, га-Рамоти… Ты осквернил себя приходом в дом язычника в ваш праздник из-за пустяка? Ну-ну… Хочу услышать, о какой безделице ты просишь!
— Исполнить мою просьбу будет легко, прокуратор, — на этот раз Иосиф опустил глаза ниц, понимая, что выбрал не самую лучшую линию поведения. Пилат был не в духе, а когда прокуратор впадал в гневное состояние, предсказать его действия не мог никто.
— Отдай мне тело казненного только что Иешуа га-Ноцри, игемон. Я хочу похоронить его согласно вере наших отцов.
— Он уже умер? — удивился прокуратор.
— Все распятые уже умерли, игемон. И я полагаю, что это случилось не без твоего ведома.
— Ничего об этом не знаю…
— Значит, им нужно благодарить Афрания…
— Им уже никого не нужно благодарить, — буркнул Пилат и недовольно дернул веком. — Но если бы им представилась такая возможность, то благодарить нужно было бы не меня и не Афрания… Зачем тебе понадобилось тело этого бродячего философа, Иосиф? У меня от просьб по его поводу уже голова кругом идет! Одни твои соплеменники приходят просить, чтобы я распял его, другие — чтобы помиловал. Ирод Антипа наряжает его в царские одежды, ты просишь тело… Я говорил с ним и не нашел в его речах ничего, что бы заставило меня думать о его избранности. Да, он был неглуп, знал языки, говорил ясно и логично. В отличие от фанатиков, не пытался перегрызть мне горло, но это не делает его особенным. Я, знаешь ли, приговорил к смерти немало разумных людей, злоумышлявших против римской власти, они значительно опаснее фанатиков. Поэтому ответь мне на вопрос, не как простой иудей, а как член Синедриона, человек, уважаемый в общине и за ее пределами. Уж не считаешь ли ты, га-Рамоти, этого Иешуа вашим долгожданным машиахом? Только говори честно, не крути… Если я почую ложь, о своей просьбе можешь забыть!
— Я отвечу тебе честно, прокуратор, — сказал га-Рамоти спокойно, будто говорил не с представителем высшей власти, а со своим старым другом за праздничным столом, и Пилат сразу же понял, что иудей не кривит душой.
Ему просто незачем было это делать. Вопрос, заданный игемоном, был вопросом, на который сам Иосиф искал ответ. Искал, но не находил.
— Я не знаю. Возможно, он действительно был послан нам Всевышним, а мы не узнали его. А, может быть, он — обыкновенный человек, который хотел стать спасителем своего народа, но не понял, что спасти можно только тех, кто хочет того. Никодим слушал его проповеди в Капернауме, я слушал его проповеди в Капернауме, мы посылали туда множество шпионов, но они не сказали о га-Ноцри дурного. Он говорил, как мудрый фарисей, и мог бы стать большим учителем…
— Но не машиахом? — спросил Пилат настойчиво.
— Да, — ответил га-Рамоти твердо. — Если ты, игемон, хочешь узнать мое мнение — не машиахом. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Ты убил его, Каиафа празднует победу, а я всего лишь прошу отдать мне тело для погребения… Мертвым он не опасен для Цезаря, и ничем его не оскорбит.
— Ты осуждаешь мое решение, га-Рамоти?
— Я лишь прошу похоронить его по-человечески и в моих словах нет второго дна. Отдай мне его, игемон. Я умею помнить о добре и верну услугу сторицей.
— Хорошо, — согласился Пилат, и лицо его из недовольного стало просто серьезным. — Ты сказал, я услышал сказанное. Забирай тело этого бродяги, и я больше не хочу о нем слышать!
— А вот этого, игемон, я тебе пообещать не могу, — сказал га-Рамоти печально.
— Иди, — прокуратор махнул рукой и снова поморщился от боли.
За окнами Иродова дворца уже вовсю хлестал дождь, гроза смыла с камней Ершалаима пыль прилетевшего из пустыни хамсина, но Пилату легче не стало. Стало почему-то тяжелее.
Иосиф га-Рамоти почтительно поклонился игемону и, почти бесшумно ступая по полированным каменным плитам, вышел вон.
Га-Рамоти сам принес разрешение прокуратора.
, и поперечины вместе с трупами падали в жидкую грязь под столбами. За всем этим наблюдали два человека: я и Афраний. Он — открыто, стоя на камнях Голгофы, я — спрятавшись в полусотне шагов от него.
Когда труп равви рухнул у подножия креста, Га-Рамоти попросил у солдат клещи и сам выдернул гвозди, пронзавшие руки Иешуа. Потом он с женщинами положили тело в повозку, и печальная процессия двинулась прочь. Они прикрыли тело га-Ноцри холстиной, но я отчетливо видел его тонкую кисть, свисающую с тележки, и кровавые потеки на ней.
Афраний проводил повозку внимательным взглядом. По случаю непогоды он снял отяжелевший капюшон, подставив голову под хлещущие водяные струи — у него было худое, мрачное лицо с тяжелым подбородком и мощным широким лбом. В глазах застыло настороженное выражение, выдававшее его профессию любому наблюдательному человеку. Впрочем, он ее и не скрывал.
Иосиф не повез тело в город. Пещеры, где много лет хранились оссуарии с костями членов его семьи, были расположены на небольшом возвышении, сразу за тем место, где дорога, ведущая через Кедронскую долину в Гефсиманию, пересекала бурный водный поток. Повозка, все больше удаляясь от места казни, миновала кладбище, расположенное справа, и только тогда я медленно пошел за ними, держась на расстоянии.
Солдаты, справившись со снятием мертвых тел, как раз бросали поперечины крестов в старую разбитую цистерну, вырытую у самого Лобного места — тут их предполагалось похоронить. Хоронить орудие казни велел обычай. Римляне недоумевали, но исполняли странный иудейский обряд.
Мертвецы же лежали в огромной телеге, запряженной быками, и терпеливо ждали упокоения. Вода смыла с них кровь и грязь, обнажив следы бичевания, раны от гвоздей и ударов копья. Этим троим предстояло лечь в безвестные могилы, расположенные в тайном месте. Римляне уже вырыли их и приготовили мертвецам последний подарок — грубые железные перстни с насечками, чтобы впоследствии при необходимости тела казненных можно было бы опознать.
Я прошел мимо легионеров, не поднимая головы, и они, занятые своим делом, не обратили на меня внимания.
— Человек!
Я продолжал идти по дороге и грязь всхлипывала у меня под ногами.
— Человек! Остановись!
Голос у кричавшего был командным, такой трудно не расслышать даже в бурю, трудно не подчиниться.
Я обернулся.
Афраний стоял в нескольких шагах от меня, чуть опустив лобастую голову. Вблизи он оказался совсем нестарым и куда более значительным, чем я его представлял.
— Возьми, — сказал он, протягивая мне что-то. — Возьми, и если захочешь, передашь…
Он был отважным: протягивать руку больному лепрой — безрассудство. Или он знал, что я вовсе не болен «львиной болезнью»? В любом случае, он не боялся меня. На его ладони лежал железный перстень с насечками. Перстень, который предназначался мертвому Иешуа.
Мне нужно было бы промычать что-то, притвориться непонимающим — маска прокаженного позволяла мне играть до конца, но все-таки я протянул руку и взял кольцо. Сам до сих пор не знаю, зачем я это сделал…
— Для кого оно? — спросил я.
Афраний кивнул сторону, куда скрылась тележка с телом га-Ноцри.
Там, среди струй дождя, все еще можно было разглядеть силуэты, но кто именно идет за повозкой, уже было не рассмотреть. Еще мгновение — и ливень окончательно съест и краски, и тени, но в этот миг я все еще видел, как растворяются в воде и стайка женщин в темном, и повозка с ее страшным грузом, и мокрый грустный осел, терпеливо ее влекущий, и фигура га-Рамоти, что шагал впереди.
Я открыл было рот, чтобы поблагодарить его, но начальник тайной службы уже шагал прочь, по щиколотку утопая в свежей жирной грязи.
Я покрутил кольцо в руках и спрятал его под одежду. Кольцо Иешуа, метка мертвого… Ему оно уже не пригодится — га-Ноцри не суждено лежать в общей могиле. Это мой подарок. Я буду носить его, чтобы, взяв в руки, вспоминать этот день, этот ливень и снова чувствовать пустоту, что вошла в меня, когда пожилой сотник вонзил пилум в грудь Иешуа.
Голгофа исчезла с глаз. Низкое серое небо то и дело взрывалось громовыми раскатами, несколько раз молнии били в камни на склонах, но, хвала Всевышнему, ненастье не вечно. Хотя порывы ветра все еще были яростны, ливень явно ослабевал. Вечер обещал быть еще более прохладным, чем вчерашний, значит, сегодня ночью в Ершалаиме снова будут пылать костры. Планов возвращаться в столицу у меня не было. Я попрощался с городом, который любил, с которым нас так много связывало. Наверное, простился навеки — мир велик и в нем есть множество мест, где мое лицо никому неизвестно. Но, перед тем, как пуститься в долгий, длиною в целую жизнь, путь, мне предстояло сделать то, без чего и предательство, и бегство теряли смысл.
Мне предстояло умереть.
Израиль. Эйлат
Наши дни
В нескольких сотнях метров от госпиталя человек, которого теперь звали Христо, опустил монокуляр. Автомобиль продолжал движение по улице Йотам, направляясь к туристическому центру города.