И еще…
Он помнил ледяной холод пещеры, горящий прозрачным пламенем окаменевший факел… Тени. Скользкую влагу на обломках скал. И как жестоко выкручивала ему суставы поднимающаяся температура. Тогда он думал, что умрет, так и не увидев солнечного света. Так и останется лежать рядом…
— Рувим, — позвал он негромко. — Дядя Рувим! Я совсем забыл…
— Что, Валек? — спросил профессор, а Арин положила ему на лоб свою нежную, прохладную узкую ладонь.
— Я нашел там человека…
— Где там?
— В пещере. Когда начал выбираться наверх.
— Вальтера?
— Нет, Вальтера я больше не видел. Это случилось много позже. Я не могу сказать, насколько. Очень старая мумия, Рувим. Высохшее тело в истлевших пеленах. Похожее на то, что мы нашли в крепости.
— В пещерах сложно определить возраст мумии, Валентин. Воздух сухой, микроорганизмов практически нет. Нужен изотопный анализ. Телу, которое ты нашел, могло быть сто лет. А могло быть и тысячу…
— Этот человек не сам умер там. Его похоронили. И ноги у него были перебиты. На ступнях и кистях такие следы… Как от гвоздей…
— Ты хочешь сказать, что человека этого распинали?
Шагровский видел с заднего сидения только часть профиля профессора Каца. По щеке и виску его скользили лучи света от фар встречных авто, и Рувим заинтересованно косил на племянника правым глазом, напоминая выражением лица испуганную лошадь.
— Я уверен, что — да. У него на пальце было железное кольцо. Я снял.
— Что за кольцо? — быстро спросил профессор.
— Железное, но ржавчины было мало. Очень грубой формы. Я уверен, что не украшение.
— Насечки? Постарайся вспомнить! Насечки на нем были? Ну, как зубилом ударили!
Шагровский закрыл глаза.
Вот он нащупывает нарост на пальце мумии, вот кусок железа лежит у него на ладони, и он стирает с него рыжий сухой, как прах, налет…
— Да… Две засечки. Глубокие, как от зубила.
— Второй крест, — произнес дядя, не отрывая взгляда от серой ленты ночного шоссе, летящей под колеса, и покачал головой. — Жаль, меня с тобой не было. Мы бы придумали, как отметить место находки. В день, когда человек, тело которого ты нашел, умер, казнили нескольких приговоренных. Его распяли на втором кресте. Вторым по очереди.
Шагровскому подумалось, что в тот момент он бы тоже не отказался от присутствия рядом дяди. Но вовсе не для того, чтобы отметить место, где тысячи лет лежало тело. Даже в смертельном бреду, когда силы уходили от него с каждой потерянной каплей крови, он запомнил свой страх перед безмолвным мраком, окружавшим его со всех сторон. Теперь Валентин знал, чего будет бояться всю оставшуюся жизнь — умереть в одиночестве и в темноте.
— Я забрал кольцо с собой. Не помню куда положил… Или в рюкзак, или в карман…
— Больше там ничего не было?
— Не помню… Кажется…
… странный камень. Словно кусок плавника, вынесенного на берег океаном. Твердый, как гранитная плита, но притом сохранивший структуру дерева. Это и есть дерево, наполовину отпиленная, наполовину отломанная дощечка. Странно, но он вдруг четко вспомнил, какова она на ощупь. Буквы, выжженные или вырезанные на ней.
— Дощечка с надписью. Там еще была дощечка. Но я ее не взял — большая.
— Ты нашел ее рядом с телом?
— Да.
— Буквы помнишь?
— Четыре. Странные по написанию, но знакомые… И еще четыре прямо под ними. Но другие, похожие на ивритский алфавит…
Шагровский почувствовал, что джип начал замедляться, и действительно, «патфайндер», мигая аварийными огнями, приткнулся к обочине шоссе.
Профессор полез в перчаточный ящик, и, вывернув его содержимое на пол, нашел копии полицейских протоколов, которые несколько часов назад заполнял в Иерусалиме незадачливый владелец «ниссана», и старую шариковую ручку.
Кац просунулся между креслами и что-то быстро набросал на обратной стороне протокола, разложив бумаги прямо на широком подлокотнике.
— Четыре буквы… Четыре буквы… — бормотал он.
Тонкий лист расходился под его нажимом, словно он пытался писать лезвием.
— Смотри — так?
Он показал рисунок Шагровскому и Арин.
— Похоже?
Профессор раздраженно ткнул пальцем в потолочный плафон над задним сидением, включая лампу подсветки.
— Ну же, Валентин! Постарайся вспомнить! Это должно… Это могло быть в верхней строке!
— Очень похоже, Рувим, только чуть по-другому написаны буквы. Это же латинский алфавит?
— Ну, да! Да! Только в старом написании! — почти выкрикнул Кац. — Это они?
— Да… Я почти уверен!
— Он почти уверен? Да ты представляешь, везунчик, что это может быть? Тебя же не в голову ранили! Смотри… Это же «I»! Дальше «N», следующая — это «R» и последняя «I». Все вместе «INRI»! Арин, переведи нашему герою, что получилось!
— Я знаю, что получилось, Рувим, — сказал Шагровский и улыбнулся уголками рта. — Я же все-таки племянник великого археолога....
INRI–IESVS NAZARENVS REX IVDAEORVM
— Да! — воскликнул профессор. Глаза его горели, сон куда-то подевался. Он был так захвачен происходящим, что явно забыл о том, что сидит не в своем кабинете на кафедре, а в краденой машине, стоящей на обочине шоссе. И вместе с ним в салоне находятся раненый родственник, которого только что похитили из реанимации, и девушка, разыскиваемая полицией по подозрению в соучастии в теракте.
— Там были еще буквы? — спросила Арин.
— Да, ниже…
— На другом языке? — уточнила она.
— Да. Но тот алфавит я не знаю, и вспомнить не смогу.
Шагровский закрыл глаза, пытаясь восстановить в уме вид тех странных букв, но ничего не получилось.
— Нет, не могу… Не помню.
— С ума сойти, — выдохнул Рувим, возвращаясь обратно на водительское место. — Это даже не сенсация. Я не могу подобрать слова. Ну, дети мои, если раньше мы должны были остаться живыми, то теперь — просто обязаны это сделать… Говоришь, оставил табличку вместе с рюкзаком?
— Да.
Профессор тронул джип с места.
— Я пока плохо представляю, как найти место, где ты был, но даю тебе слово, Валентин — если мне для поисков надо будет поставить на уши весь Израиль, я его поставлю.
— Для начала было бы неплохо доехать до места, — заметила Арин. — И доехать живыми. Рувим, ты не засыпаешь?
Профессор помотал головой.
— Пока бодр и весел! Но это не избавляет вас от необходимости со мной болтать…
Римская империя. Эфес
54 год н. э.
Он увидел Мириам, случайно повернув голову.
Мимо этого дома он проходил уже не в первый и не во второй раз. Узкая, мощеная морским камнем улица, аккуратные, в основном жилые дома со спрятанными за заборами двориками. Но не все дворы закрывались от прохожих. В некоторых располагались таверны, не такие большие, как в порту, зато гораздо более опрятные на вид. Матросам, ожидающим развлечений, выпивки и разгула страстей, делать тут было явно нечего, вот они и не забредали в этот квартал. Нечасто, но попадались лавки, опять-таки, совсем не такие, как в порту, рассчитанные на местных, небольшие и с меньшим выбором товара.
Сначала Иегуда подумал, что видит одну из таких лавок, но быстро сообразил, что это не так.
В глубине небольшого тенистого двора, укрытого сверху плотным одеялом дикого винограда, в котором яркими пятнами вспыхивали крупные фиолетовые цветы, располагались несколько квадратных столиков, сидения с необычно высокой спинкой. И только увидев инструменты, разложенные на столах, и уловив сильный запах благовоний, смешанный с крепким духом красной краски для волос, Иегуда сообразил, что видит вход в здешнюю тонстрину — цирюльню.
День уходил, солнце падало в море и, по мере того, как отступал дневной зной, в тонстрину приходили клиенты и маленький дворик наполнялся голосами, движениями, оживал…
Взлетали от сквозняка белые крылья занавесей, щелкали ножницы, скрипели на бритвенном лезвии подрезаемые ловкими руками мастеров и мастериц пряди волос.
Иегуда мазнул по входу во двор взглядом и на мгновение замер. Замер, как от острой боли, пронзившей грудь, прервав шаг и дыхание одновременно.
Иногда мельком замеченный чужой жест, поворот головы, совершенно случайный, непроизвольный, заставляет сердце прыгнуть к горлу, затрепетать, словно попавший в силки голубь, и замереть от щемящего чувства узнавания.
Неужели…
Нет, не может быть…
С моря повеяло прохладой, взвилась снова и опала обессиленно легкая занавесь, перегораживающая двор…
Он вгляделся, и сердце отпустило.
Нет. Не она.
Но на всякий случай…
Ведомый любопытством (а, возможно, и рукой Фортуны, столь уважаемой здешними жителями), он ступил во двор, который оказался разделенным тканевой перегородкой на мужскую и женскую половину. В гинекее своей очереди ожидали несколько женщин, в андроне — трое мужчин. Женщины судачили о своем, мужчины убивали время разбавленным красным вином, впрочем, делали они это тоже не безмолвно. Иегуда ступил на мужскую половину, негромко поздоровался — ожидавшие кивнули — и, проходя мимо занавеси, слегка придержал ее рукой.
Сердце снова ударило в ребра изнутри и метнулось вверх, к горлу. Неловко ступая внезапно одеревеневшими ногами, он прошел к свободной лавке в самом углу и сел. Потом медленно выдохнул, прикрыв глаза. Под веками горело, и он почувствовал, как по щеке покатилась слеза. Иегуда смахнул ее украдкой.
За тонкой занавеской, за легкой полупрозрачной перегородкой…
Совсем рядом.
Была она.
Сколько же лет прошло?
Он замер с закрытыми глазами, боясь вспугнуть видение, и взгляд его обратился вовнутрь, в давно прошедшие года. Он видел перед собой не маленькую тонстрину, не девушку-каламистру, спешившую к нему, чтобы выяснить пожелания клиента да поднести воды и вина, а небогатый дом в Ершалаиме, давший им приют почти четверть века назад, расставленные на полу блюда для седера, горящие лампадионы и исходящий от них теплый неверный свет.
Нет, нет…
Это было потом, на следующий день, и тогда уже ничего нельзя было изменить. Один и тот же вопрос… Один и тот же вопрос все эти годы!
Зачем? Зачем он сделал то, что сделал?
И зачем я помог ему в этом?
Ждать пришлось долго.
Последний клиент покинул тонстрину лишь тогда, когда город окончательно погрузился в сумерки. Иегуда проводил взглядом его грузную фигуру, но с места не тронулся. Он удобно расположился под старым фиговым деревом, скрываясь в вечерней тени, и не сводил глаз с дворика, откуда теперь доносились громкие и веселые женские голоса. Рабочий день закончился, каламистры собирались разойтись по домам и, если судить по обрывкам фраз, долетавших до ушей Иегуды, допивали оставшееся гостевое вино, заедая его фруктами и слегка засохшим за день утренним хлебом.
Он прислушивался к смеху женщин, и в миг, когда казалось, что именно голос Мириам выделяется на фоне других голосов, сам того не замечая, начинал глупо улыбаться. Иегуда чувствовал себя счастливым. Даже если бы Мириам сегодня не вышла на улицу, даже если бы ему не удалось больше увидеть ее лица, он все равно запомнил бы эти минуты как моменты счастья. Чувство, переполнявшее его, было настолько сильным, что он едва не бросился в тонстрину, но вовремя пришел в себя.