На этот раз уже Иегуда посмотрел на Мириам и переспросил:
— Три года?
— Ага, три! Да я сам ходил его слушал. И жена ходила. Ей рассказывали, что он от бесплодия лечит, так она и пошла… Он в доме Аквиллы остановился, а проповеди свои читал в схоле. Мы до него к самому Балбиллу ходили, а все без толку, только деньги ему отдали…
Чувствовалось, что стражник натерпелся страху и теперь его несло. Он и сам понимал, что его несет, захлебывался в потоке слов, перепачканных кровавой слюной и пересыпанных зубным крошевом, но остановиться не мог. Такое часто случается с людьми, чудом избежавшими смерти.
Гарью тянуло все сильнее и сильнее. Иегуда оглянулся — через проулок, ведущий к Лиману, стал виден дом, около которого пылал костер с человеческий рост. Вокруг огня кружились тени.
— … говорил я ей, дуре, — ныл охранник, — что даром ходим! Говорил! Так нет! К Шаулу потянула!
— Помолчи! — приказал Иегуда, и стражник сразу же умолк, как обрезало, но при этом тихонечко завыл.
Получилось очень жалостливо.
— Благодари Зевса, что жив остался. Кто руководит всем?
— Никто, — выпалил стражник мгновенно, словно ждал вопроса. — Люди сами…
— Так не бывает, — возразил Иегуда, кривя рот. — Когда люди выходят на площадь, это значит, что их кто-то туда послал.
— Шаул сейчас проповедует на Агоре…
— Он призывает делать то, что делает толпа? — спросила Мириам. На ее лице был написан новый страх — страх услышать ответ, который она не хотела слышать. — Это он зовет людей убивать?
— Он не велит убивать, — прошепелявил стражник, и Мириам совсем тихо, с облегчением, вздохнула.
Но тот добавил:
— Он велит жечь книги. Те, кто слушал его, пошли громить лавки с талисманами Артемис. Лавочники и ремесленники бросились защищать свое. Начались драки и, когда мы пытались их остановить…
Стражник осторожно пощупал глубокую багровую ссадину, словно след от удара бича пересекавшую лоб и скрывавшуюся под редкими, мышиного цвета волосами.
— Я ведь не колдун, — сказал он и вдруг всхлипнул. — Я же никого не ударил. Я только просил — расходитесь по домам! Я многих знаю… знал… Зачем убили Паисия? Он не пускал их разграбить лавку, он был в своем праве! И Никифора кто-то ударил до смерти, и Фотина покалечили…
Мириам молчала. Лишь плечи ее поднялись, вдруг стали острыми, и голову она склонила ниже, чем необходимо.
— Нам пора, — сказала она отстраненно, будто не хотела больше ни видеть, ни слышать испуганного стража порядка, будто бы его уже не было рядом. — Пойдем. Я не хочу думать, что с Иосифом что-то могло случится. С ним все в порядке.
Иегуда кивнул, хотя опыт говорил ему, что в тот момент, когда толпа выходит на охоту, никто не должен чувствовать себя в безопасности. Впереди бесновались обычные люди, которые еще недавно ходили в Эфесский храм, пользовались услугами предсказателей и гадалок, приносили жертвы богине-охотнице, издревле охранявшей Эфес от пиратов, болезней, войн и других несчастий, покупали амулеты и талисманы, ставили в комнатах маленьких мраморных и деревянных Артемис, надеясь, что богиня принесет им здоровье, богатство и удачу. Теперь эти обычные люди, те же, что и неделю назад, но со сверкающими новой верой глазами, деловитые, как муравьи, тащили на Агору для сожжения кто свитки книг, кто статуэтки Артемиды, крушили лавки соседей, и отчаянно, до смерти били тех, кто пытался им помешать…
Отсюда до Агоры было подать рукой: несколько кварталов на юг по улице Куретов.
— Где живет Иосиф? — спросил Иегуда, шагая рядом с Мириам.
Навстречу им бежали горожане, но по направлению к главной площади Эфеса катилась не менее многолюдная толпа — и те, и другие поглядывали друг на друга с недоверием и страхом, а кое кто и с тяжелой, голодной злобой. Одеты люди были разношерстно — ветхие кетонеты соседствовали с яркими туниками, а дорогие сандалии состоятельных горожан пачкала та же пыль, что и грубые калиги мастеровых.
— Рядом, — бросила Мириам через плечо, явно не желая напрямую смотреть Иегуде в глаза.
Они миновали вскарабкавшиеся по склону холма дома местных богатеев — в окнах городских поместий тревожно бился неяркий свет ночных лампионов, по белым стенам плясали алые отблески близких пожаров. Со стороны порта ночной ветерок доносил неприятный гул сотен голосов. Там тоже дрались, но пока ничего не горело. Залив тонул в ночной тьме, которая над морем была непроглядна и черна, как чернила каракатицы.
Перед Агорой Мириам свернула с проспекта на боковую улочку, небольшую и узкую. Здесь тоже порезвились бунтующие, но мертвых тел не было видно. Или до смертоубийства дело не дошло, или тела спрятали, что, впрочем, было маловероятно — до сих пор покойников с улиц никто и не пытался убрать — боялись.
Выбитые двери, разломанная садовая мебель, разбросанные вещи, ломанные прилавки и разграбленные кладовые. Город становился страшен. Благополучие, ленивое довольство и сытость, бросавшиеся в глаза Иегуде с первого дня пребывания в Эфесе, были сметены, словно мусор, за несколько часов. Мирный, заплывший жирком полис мгновенно задымился, заискрил, будто трут, раздуваемый сквозняком, а ведь причиной были всего-навсего призывы немолодого минея, призвавшего хранить чистоту новой веры со всем возможным пылом души.
Мириам уже не шла, а стремительно бежала, и платок соскользнул с ее головы, превратившись в шарф, волосы растрепались на ветру. На осунувшемся лице рассыпались красные пятна нервного румянца. Под сверкающими глазами легли темные тени. Иегуда старался не отстать от нее — он внезапно понял, что, оторвавшись, она мгновенно затеряется в лабиринте дворов, двориков, улочек, садиков и найти ее в этом хаосе будет просто невозможно. Уже в двух шагах разглядеть что-либо мешал дым, густой, пахнущий горелой свиной щетиной. Несколько раз они с трудом продрались через группки перепуганных людей, бегущих навстречу, а через сто шагов лицом с лицу столкнулись с теми, кто сейчас хозяйничал на улицах. Это были небогато одетые эфесские граждане, обычные горожане. Не исчадья с окровавленными клыками, не звери — люди! Их продвижение через квартал отличалось необычной целеустремленностью — так настойчиво косяк дельфинов преследует стайку рыб, рвущихся к спасительному мелководью.
Они шли к Агоре — туда, где уже горел костер из книг, где на ступенях эфесского Форума стоял человек, воспламенивший их сердца свой речью — Шаул.
Иегуда много слышал о нем: член Большого Синедриона, влиятельный иудей из богатой семьи, родившийся в Тарсе и вначале обучавшийся под рукой самого мудреца Гамлиэля, а потом получивший прекрасное образование в греческих полисах, в лучших из философских школ, вернувшийся в Ершалаим и очень быстро ставший одним из самых влиятельных лиц в столице.
Ходили слухи, что мгновенному возвышению он был обязан влиянию отца и, в особенности, своему первому учителю рэбу Гамлиэлю, но так говорили о нем либо недоброжелатели, либо те, кто его плохо знал. Конечно же, происхождение всегда и везде значило очень много, но далеко не всего можно было добиться происхождением — Иегуда убедился в этом на собственном опыте. Более того, множество сыновей из семей, составлявших торговую и религиозную славу Иудеи, были способны лишь тихо пребывать в родительской тени, пользуясь благами, которые давали им деньги и положение родственников.
Шаул же был не таков!
Место, которое он занял в Ершалаиме и Синедрионе, было завоевано в жарких богословских спорах с мудрецами, и в спорах этих Шаулу не было равных. Ему принадлежали многие решения Синедриона, пошедшие на благо городу. Не страдая ложной скромностью, Шаул никогда не стеснялся напомнить окружающим о том, кто именно претворил полезные идеи в жизнь, потому что между благими намерениями и благими делами слишком часто пролегает глубокая пропасть.
Он легко и толково управлял делами семьи, преумножая богатства своего рода день за днем, а еще умел вовремя дать нужный совет посторонним: кого-то придержать, кого-то, наоборот, подтолкнуть осторожно, но настойчиво, и советы его, в основном, шли людям на пользу.
Своим поведением Шаул снискал благосклонность не только мудрецов-богословов, толкователей Книги, но и у купцов и ростовщиков, чье слово в обществе тоже весило немало. Сделанного им с лихвой бы хватило, чтобы остаться значимой фигурой среди ершалаимской знати до конца дней, но он прославился еще и тем, что жестоко и успешно преследовал тех соотечественников, кого считал опасными для религии отцов, а к таковым он причислял и минеев, отпавших от веры во имя ложного машиаха.
С ними он был не просто жесток, а изобретательно жесток, как бывает жесток с женщиной обманутый ею муж, и, вдобавок, упорен, словно египетский охотничий пес, идущий по кровавому следу. Он обладал воистину удивительным нюхом и выслеживал своих жертв, где бы они ни прятались.
Не спасали ни пещерные алтари, которые отпавшие сооружали для молитв в отдаленных окрестностях Ершалаима, ни тайные сборы для бесед о Иешуа в домах назареев, о которых не знали непосвященные.
У Шаула везде были свои уши и глаза, а еще деньги, чтобы их оплачивать. И шпионы Синедриона, потерявшие за последние годы навыки и авторитет, вдруг воспарили духом и принялись за работу с давно позабытым рвением.
Иметь могущественного врага — это плохо. Иметь могущественного и умного врага — во много раз хуже. Шаул был очень умным врагом. Назареи боялись его до трепета — говорили, он поклялся очистить от них Ершалаим, а потом всю Иудею. Но прекрасно зная, что сказать всегда легче, чем сделать, он все же погорячился.
Нельзя испугать смертью тех, кто верит, что смерть — начало новой жизни. Нельзя испугать муками тех, кто уверен, что муки принесут ему вечное блаженство. Чем больше он преследовал отпавших, чем жестче карал за принадлежность к секте, тем больше людей искали себе место среди последователей Иешуа.
Та благородная покорность судьбе, с которой минеи сносили гонения, делали их едва ли не героями в глазах окружающих. Из сочувствия рождалось любопытство, из любопытства — познание, а потом и вера. Каждое новое изгнание, новое преследование или смерть вызывали лишь новую надежду на воскресение. Разрушить эту цепочку было невозможно. Ну, почти невозможно.
Шаул прекрасно понимал это, но все же пытался одолеть страшного своей покорностью врага. Именно он настоял на том, чтобы назарея Стефана прилюдно побили камнями, и Синедрион проголосовал, несмотря на протесты учителя Шаула — мудрого Гамлиэля. И Стефана забили камнями. Он не сопротивлялся, не пытался даже заслониться — только молился, упав на колени, пока не рухнул ниц с разбитым черепом. Сам Шаул камней не бросал. Стоя в стороне, смотрел на казнь и разгоряченных палачей с холодным, ничего не выражающим лицом — без радости, без удовлетворения и без сочувствия. Когда же мертвый Стефан рухнул ничком и мозг его выплеснулся на землю, Шаул отвернулся и ушел прочь.
Вскоре после казни врага Шаул попросил Синедрион отправить его в Дамаск, дабы и там подвергать гонениям назареев, отпавших от веры предков, и Синедрион ему такое разрешение дал. Ершалаимские минеи возблагодарили Господа за то, что их мучитель покидает город, но даже самые прозорливые из них не предвидели того, что произошло впоследствии.
Случившемуся нельзя было найти объяснения, а то, чему нет объяснения, люди привычно называют чудом. Говорили, что перед отъездом Шаул провел ночь в доме рэба Гамлиэля, и это повлияло на его решения, но, кто знает, правда ли это? Зато правдой было то, что из Ершалаима в Дамаск выехал один Шаул, а приехал в Сирию — совершенно другой.
Прибывший в Дамаск человек оказался болен и безумен от страшного лихорадочного жара. Лицо его было покрыто струпьями, глаза гноились так, что глазные впадины покрылись коркою коросты почти до бровей. Он бредил, говорил то на греческом, то на арамейском, потом внезапно переходил на латынь, а иногда и на вовсе незнакомые окружающим наречия. Его трясло и тошнило даже от глотка воды, скручивало судорогами, и смерть больного казалась неизбежною, но он все-таки остался жив. Еще неделю он проплавал в луже собственного холодного пота, отказываясь от еды, и только пил жадно и много. Его рвало водой, но он упорно заливал ею желудок до тех пор, пока рвота не прекратилась. Потом перестали гноиться глаза, и через несколько дней Шаул смог подняться и снова увидеть солнечный свет.