Вперед протолкался королевский сержант, очевидно, самое крупное на данный момент присутствующее здесь начальство, вооруженный, кроме шпаги и грозного вида, еще и жезлом с медной королевской лилией, который он держал перед собой так важно, словно полагал его маршальским, – или волшебным щитом, способным оградить его от оскорбления действием.
– Вы арестованы, господин гвардеец, – сказал он, пыхтя от быстрого бега. – Извольте отдать вашу шпагу.
– Которую, не будете ли столь любезны уточнить? – с сарказмом поинтересовался гасконец, имевший собственную шпагу в ножнах и еще две в руках. – Эту? Или эту? А может, эту вот?
На щекастом лице сержанта отразилось немалое умственное усилие – ситуация, безусловно, выходила за рамки обычной. Правда, он очень быстро просиял:
– Отдавайте все, прах меня побери!
– На каком основании? – с ледяным спокойствием осведомился д’Артаньян, не сдвинувшись с места.
– Не прикидывайтесь дурачком, ваша милость, – зловещим тоном протянул сержант. – Нам сообщили благонадежные и благонамеренные люди, что вы были зачинщиком дуэли…
– И где же пострадавшие?
– А кровь, кровь на земле? – торжествующе возопил сержант, тыча толстым пальцем в успевшие уже подсохнуть пятна на том месте, где сидел Атос.
– Вы полагаете, что это неопровержимое доказательство? – столь же хладнокровно вопросил д’Артаньян.
– Я, сударь, ничего не "полагаю", – грозно пыхтя, заявил сержант. – Я попросту исполняю свои обязанности, а они таковы, что вас следует немедленно задержать как лицо, злонамеренно нарушающее королевские эдикты! Извольте не умничать и отдать шпагу… тьфу, черт, три шпаги!
– А если я не подчинюсь?
– Справимся! – пообещал сержант, чувствуя себя в полнейшей безопасности с тремя дюжинами подчиненных за спиной. – И не с такими фертиками справлялись… Эй, кто там с веревками, давайте сюда!
Де Вард сделал д’Артаньяну знак не противиться.
– И все же! – строптиво сказал гасконец. – Как вы можете арестовывать дворянина на основании столь зыбких улик? Где трупы или хотя бы раненые? Где другие участники? Мы просто прогуливались здесь с моими друзьями…
Сержант преспокойно спросил, ухмыляясь:
– Вы, милсдарь, всегда гуляете этак вот, с парочкой шпаг в руках, помимо своей на поясе?
– А как же, – невозмутимо ответил д’Артаньян. – Такие уж привычки у нас в Беарне – чем древнее и благороднее род у дворянина, тем больше он с собой прихватывает шпаг, отправляясь на прогулку. Иные, случается, с целой охапкой изволят гулять, и никто не подумает удивляться, не говоря уж про претензии со стороны полиции. Так что я еще скромно выгляжу для истинного гасконца с этим вот убогим арсеналом…
– Тут вам не Гасконь, а Париж, – насупился сержант, заподозривший, наконец, что над ним издеваются. – Если каждый тут начнет щеголять провинциальными обычаями, гасконскими или там бургундскими – выйдет форменная неразбериха и хаос, а мы не для того его величеством поставлены блюсти… Ну, отдадите вы, наконец, шпаги?
– Держите, – сказал д’Артаньян со вздохом расставаясь и с отцовским подарком, и с трофеями. – Только учтите вот что: эти господа здесь совершенно ни при чем, они случайно тут оказались…
– К ним у нас претензий нет, – заверил сержант, облегченно вздохнув при виде того, как арсенал д’Артаньяна перекочевал в цепкие руки его подчиненных. – Про них нам указаний не было, а вот вашу милость описали так, что ошибки быть никакой не может… Извольте проследовать!
Он мигнул сыщикам, и они тотчас образовали вокруг д’Артаньяна настоящее пехотное каре, из которого не было никакой возможности вырваться. Напоследок де Вард послал ему выразительный взгляд, и гасконец, вздохнув, зашагал под неусыпным надзором десятков глаз.
– Вы, милсдарь, не переживайте, не стоит оно того, – ободряюще сообщил сержант, пыхтя ему в затылок. – На галерах трудно только первые двадцать лет, а потом, утверждают знающие люди, как-то привыкаешь…
Д’Артаньян с чувством ответил:
– Любезный, вы и представить себе не можете, как я тронут вашим дружеским участием в моей судьбе… Если я сейчас разрыдаюсь от умиления, это не будет противоречить каким-то вашим полицейским предписаниям?
– Рыдайте хоть в три ручья, мне-то что? – пробурчал сержант. – Не запрещено…
– Мы прямо в Бастилию сейчас? – осведомился д’Артаньян с наигранным безразличием.
– Ишь! – проворчал сержант. – Эк вас всех в Бастилию тянет почета ради… Нет уж, милсдарь, позвольте вас разочаровать! В Бастилию, надобно вам знать, препровождают серьезных преступников, а ежели туда пихать каждого дуэлянта, Бастилия, пожалуй что, по швам треснет… Довольно будет с вашей милости и Шатле!
Как ни удивительно, но в первый момент д’Артаньян ощутил нешуточную обиду – чуточку унизительно для человека с его претензиями было узнать, что он недостоин Бастилии…
Глава четырнадцатая
В узилище
Тюрьма, безусловно, не принадлежит к изобретениям человеческого ума, способным вызывать приятные чувства, конечно, если не считать тех, кому она дает кусок хлеба и жалованье. Однако д’Артаньян, как легко догадаться, в их число не входил, наоборот…
По дороге к крепости Шатле он бахвалился, как мог, шагая с таким видом, словно прибыл инспектировать войска, а стражники стали его почетным сопровождением, но, оказавшись под сводами старинной тюрьмы, в густой и словно бы промозглой тени, казавшейся изначальной и существовавшей еще до начала времен, поневоле ощутил закравшийся в сердце холодок неуверенности и тоски (слава богу, о настоящем страхе говорить было бы преждевременно).
Печальная процессия, где д’Артаньян имел сомнительную честь быть центром внимания и единственным объектом зоркой опеки, миновала обширный крепостной двор, где д’Артаньяну тут же шибанул в нос омерзительный запах трупного разложения, – здесь по старинной традиции выставляли для возможного опознания подобранных на парижских улицах мертвецов, чью личность не смогли удостоверить на месте (провожатые гасконца, в отличие от него, восприняли это удручающее амбре со стоицизмом завсегдатаев – то есть, собственно говоря, и не заметили вовсе).
Охваченный странной смесью любопытства и подавленности, д’Артаньян прошел по длинному полуподземному коридору, поторапливаемый конвойными скорее по въевшейся привычке, чем по реальной необходимости (впрочем, надо отметить, обращение с ним, как с человеком благородным, все же было не таким уж грубым). Совершенно несведущий в данном предмете, он ожидал каких-то долгих церемоний и возни с бумагами, но его, столь же равнодушно поторапливая, повели по выщербленной лестнице, затолкали в обширную комнату – а мигом позже дверь захлопнулась с тягучим скрипом, заскрежетал засов и звучно повернулся ключ в громадном замке.
Теперь только до д’Артаньяна дошло, что он оказался в тюремной камере, вовсе не походившей на представления гасконца о данной разновидности жилых помещений, где люди, за редчайшими исключениями, не обосновываются добровольно. Он полагал, что всякая тюрьма – это расположенная ниже уровня земли темная яма с охапкой гнилой соломы, кишащая пауками, крысами и прочими издержками шестого дня творения, а каждого, оказавшегося в камере, немедленно приковывают к стене тяжеленной цепью.
Действительность оказалась все же несколько пригляднее: цепей нигде не было видно, в зарешеченное окошечко, пусть и находившееся на высоте в полтора человеческих роста, скуповато проникал солнечный свет, камера была выложена тесаным камнем, как парижская мостовая, а вместо кучи соломы имелась широкая лежанка. Из мебели имелись еще стол и скамейка, а также лохань непонятного назначения, источавшая отвратительный запах.
Не ведая того, д’Артаньян повел себя так, как множество его предшественников: обошел камеру, обследовав с неистребимым любопытством новичка абсолютно все, что только можно было осмотреть и потрогать (за исключением, понятно, мерзкой лохани), добросовестно попытался допрыгнуть до зарешеченного окошечка (ничуть в том не преуспев), и в конце концов уселся на лежанку, охваченный крайне неприятным и тягостным чувством вольного доселе человека, чья свобода вдруг оказалась стеснена в четырех стенах независимо от его желаний. Только теперь до нашего героя дошло, что он всецело зависит от своих тюремщиков, которые могут принести еду, а могут и забыть, вообще отопрут дверь, когда им только заблагорассудится.
Он попытался было утешить себя напоминанием, что в подобном положении оказывались не просто благородные особы, а коронованные, но рассуждения эти были хороши тогда лишь, когда человек философствует над биографической книгой, пребывая на свободе. Когда же усядешься на жестких неструганых досках тюремной лежанки, не обремененной не то что подобием постели, но даже и пресловутой соломой, мысль о предшественниках, пусть и коронованных, не придает душевного спокойствия…