На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона - Пикуль Валентин 27 стр.


Инвалид сделался страшен, сказал лакею:

– Свистни! Я тебе свисток в горло заколочу…

Сергей Яковлевич не поленился – сходил за костылем.

– Не волнуйтесь, – сказал он капитану. – Сегодня, я знаю точно, вся полиция на окраинах гоняет рабочих, и этот негодяй будет искать городового до самого вечера. Мы позавтракаем…

Лакей наметанным взглядом уже определил бедность капитана и не убирался прочь, бодро взмахивая полотенцем…

– Извольте расплатиться, сударь, извольте…

Капитан встряхнул портмоне, долго перетрясал под скатертью мелочь. Прикидывал. А по щеке ползла горькая слеза обиды. Мышецкий торопливо сунул лакею бумажку – с лихвой.

– Не заслоняй солнце, братец! – сказал резко.

– Ах, сударь, – поднял лицо капитан. – Мне так неловко…

– Сочту за честь, – кивнул ему Мышецкий и сам потянулся к графину офицера: – Позволите?

– Водки? – обрадовался фронтовик-маньчжурец.

Мышецкий разлил водку по рюмкам.

– А почему бы и нет? – засмеялся. – Ей-ей хорошо…

И весь день гулял, а краем уха все слушал – нет ли вы­стрелов? Все-таки – первое мая, день опасливый…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А из восточного далека уже подкрадывалась к России весть о разгроме флота, и она, эта весть, обрушилась на Петербург, словно карающий меч…

Начинался «великий позор» (как говорили тогда о Цусиме), и этот позор был страшен тем, что никто в России не остался к нему равнодушен. Война была непопулярна, – это все так, но гибель флота – нет, нет! Известие о Цусиме отозвалось одинаково больно и в Зимнем дворце, где терли глаза фрейлины, и в подворотнях на Обводном канале, где сморкались в подолы фартуков далеко не сентиментальные дворники.

В эти дни князь Мышецкий особенно жадно прислушивался к толкованиям в Яхт-клубе, где тоже плакали, выкрикивая как-то особенно зло и люто:

– Позор! До чего мы дожили? Позор…

– Почему не купили флот у Аргентины?

– Послать Черноморский… туда же, к Цусиме!

– Но тогда, барон, в Черное море войдут англичане.

– Пусть входят. Потом и их тоже выгоним…

И плакал в уголку по своему сыну-минеру старый сенатор Огарев: «Сережа, Сереженька… мальчик мой!» Но эти стариковские всхлипы глушили здоровые глотки «радетелей» отечества:

– Еще набор! Много ли мы взяли с народа? Чушь – по мужику с каждой деревни. А сколько еще таких деревень на Руси? Мужик есть, баба есть, ночка темная будет, и как-нибудь Россия не оскудеет…

– Мир, господа… мир, – проговорил старый сенатор.

– Ого? – ответили ему. – А контрибуции? России не пристало унижать себя просьбой о мире и выплатой откупного…

И куда бы ни пришел отныне Мышецкий, чту бы ни читал – всюду этот каверзный вопрос: как выбраться из войны, не унизив своего достоинства? Оно и понятно: Россия уже привыкла побеждать. Ей ли (великой и неделимой) выпутывать ноги из драки да еще платить контрибуции? К таким афронтам Россия не привыкла, это не умещалось в сознании и мирного Правоведа, князя Мышецкого. Но в обществе, близком ко двору и гвардии, уже пробивалась наружу до времени затаенная мысль: «Не в Маньчжурии надо воевать, а здесь… Враг внутренний опаснее, чем лукавые макаки. Мир только развяжет нам руки, чтобы покончить с растущей революцией». Как тогда (еще при Плеве) искали спасения от революции в войне, так теперь выискивали способ расправиться с нею посредством мира. И думал Сергей Яковлевич с иронией: «О, эти парадоксы русской истории, выверты чиновного ума и оглядки двора на свой народ – со страхом!..»

В один из этих тяжких дней в «Правительственном вестнике» появилась публикация об утверждении князя Мышецкого в должности уренского губернатора. Теперь слово за экспедицией церемониальных дел: жди посыльного или же звонка по телефону о дне свидания с императором.

Был уже поздний вечер. Нехотя поднес Мышецкий к глазам тяжелый том нравоучений Михайловского, которого когда-то любил:

Книга полетела на пол. «Как же ранее я над этим не задумывался? – спросил себя Сергей Яковлевич. – Михайлов­ский принадлежал к народолюбцам, но вот же… согласен драться! А ведь революция – это не только Борисяк и Кобзев, это и мужик, который не слыхал имени Белинского. Повсюду горят имения. Но, поджигая усадьбы, мужики не догадались спасти из пламени хоть одну книгу… палили все!» Вспомнился тут и Мариенгоф с его любезным хозяином. Какие там собраны чудеса! И почему генерал Резвой столь уверен в разумности луж­ских мужиков? И простит ли он им «красного петуха», который прокричит гибель драгоценным полотнам старины, собранным предками? Навряд ли…

Это были невеселые мысли, которые занимали Мышецкого несколько дней подряд: «Выходить с ружьем или не выходить?» Экспедиция молчала: при дворе был траур, император принимал лишь близких. И как раз в это время просиял свет из Москвы, ставшей центром всей либеральной оппозиции. Холодный Петербург мало самобытен. Но Москва вновь зашевелилась: там собирался съезд людей вполне солидных, строго либеральных, которые не станут жечь книги. И князю захотелось послушать, чту они скажут. При случае можно и самому что-либо сказать.

Вечерним поездом Мышецкий отбыл в первопрестольную, где совсем патриархально зацветали в кривых переулочках яблоньки. Но благолепие древней столицы Руси уже было нарушено тревогами перемен и беспокойством времени…

В Москве происходило великое торжество бунтующей интеллигенции: объединение всех профсоюзов в один общий Союз союзов.

Как и в пору прошлых судебных банкетов, Мышецкий изо дня в день бывал пьяноват. От многоядения его мучила изжога. Весело тарахтели колеса возков, развозя «союзников» по домам сочувствующих. Сегодня – пир на Неглинной в доме Фирсановой (владелицы Сандуновских бань), а завтра на квартире писателя Гарина-Михайловского.

«Бюрократия – вот зло», – говорили у Фирсановой. «Самодержавие – вот несчастье», – говорили у Морозовой. И, никого не стесняясь, громко плакал старый дантист-зубодер в манишке, забрызганной лимонным соком анчоусов:

– Люди русские, я плачу… О-о, это прекрасные слезы, каких еще не знала бедная Россия! Ведь совсем недавно мы хотели сообща поднести его величеству солонку с хлебом. И нам – не дали! Не дали выразить свое общественное кредо… А – теперь? Что мы видим, дамы и господа? Я плачу, говорю, что хочу, и никто меня не хватает и не говорит: «Пройдемте…»

Пьяного отправили домой, и председатель съезда, быстрый и горячий профессор Милюков, сказал абсолютно трезво:

– А вот я не уверен, что меня не посадят. И мне уже надоело писать свои работы по участкам и тюрьмам. Довольно!.. Борьба с самодержавием, этим дурным оттенком прошлого, и борьба с бюрократией, этим гнусным придатком самодержавия, будет жестокой. Надо вырвать у его величества свободу для нас, иначе… Иначе, дамы и господа, предупреждаю: нас замутит и собьет с ног сокрушающий поток слева! Вот тогда – да, плачьте…

«Великий срам» Цусимы тяжело засел в сердце каждого, и поначалу весь съезд желал немедленно ехать прямо к царю. Но тут социал-демократы вышли из состава съезда, заявив, что задачи их партии несходны с интересами Союза союзов. После этого избрали депутацию к царю. Возглавлять ее должен был профессор-философ князь Сергий Трубецкой, издатель журнала «Вопросы философии и психологии» (в этом журнале он печатал тех, кто шел «от Маркса назад к Канту!»). Профессор был человеком с импозантной внешностью, с большими печальными глазами, в которых светилась мировая скорбь; Трубецкой не говорил, а – вещал…

Либеральная Москва кинулась на вокзал, и Сергей Яковлевич с трудом достал себе билет второго класса. Поездкою он был доволен: понял, что он не один… Медленно тянулась за окном русская зябь, блеклая зелень крестьянских посевов. Вечерело, и загорались на пожнях костры пастухов. Капризничал ребенок в купе, а мать, немолодая чиновная-дама, утешала его песенкой:

  • Иду я, вижу я —
  • На мосту ворона сохнет.
  • Взял ворону я за хвост,
  • Перекинул через мост —
  • Пусть теперь ворона мокнет…
  • Спел и задумался… «Ведь так можно без конца – высохнет ворона, потом вымокнет, снова надо ее высушить… Нескончалочка! „Забыв уже о ребенке, князь думал теперь о себе: „Не слишком ли много мы сушим и мочим, говорим и отвечаем? Что царь? Что Трубецкой? Наверняка они хотят лучшего, как и я. Но… был же я в Уренске, желал только доброго, а что вышло? И не есть ли эти банкеты и съезды все тот же сезон «бояр-рюсс“, только под иным соусом?“

    – Исо, исо, – просил мальчик, капризничая.

    Но тут мать дала ему хорошего «шпандыря».

    – Уймись, – велела. – А то сейчас городового кликну!

    И летела за окном темная Россия – беспомощная, хаотично разбросанная по холмам и лесам. Истина еще не отстоялась, на душе князя было муторно от раскола и безверия.

    Назад Дальше