От легкого сквознячка чуть шевелился уголок старинного офорта. Было слышно, как Петя взрезал дратву.
– Петя, – сказал Мышецкий, – можно один бестактный вопрос?
– Говорите, – откликнулся Петя из кухни.
– Додо, конечно, вам не пара. Детей вам бог не дал. Вот вы столько сил, терпения и денег вложили в это сокровище… Все мы, к сожалению, смертны, и – кому вы оставите все это богатство?
С треском Петя вспорол холстину, покрывавшую коробку посылки.
– Не знаю! – крикнул. – Я об этом еще не думал…
Было слышно, как со скрипом вылезали из посылки гвозди.
– Петя, – сказал князь, снимая обувь, – а если мы с вами…
Лопнули уши, обожгло нестерпимым жаром, ослепило глаза – чудовищно и нестерпимо. Ад! И стена комнаты вдруг, пошатнувшись, пошла прямо на Мышецкого, рушась сверху…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Очнулся почти сразу. Хрустела и визжала под ногами штукатурка, шуршащая обрывками обоев. Пустые окна, без единого стекла, страшно глядели в ночь Уренской губернии, и там, за окном, словно ощупывая мир, шевелились черные руки деревьев.
– Петя-а-а! – И чиркал спичку за спичкой, отбрасывая…
Шурин его, мукомол и чудак, каких свет не видывал, лежал на полу, а над ним вонзились в стенку отброшенные взрывом ножницы. Булькали изо рта Пети громадные кровавые пузыри. Одна рука его завернулась за спину, а вместо второй, оторванной по локоть, торчала розово-белая чистая кость.
– Великие мужи! – зарыдал Мышецкий. – Я не достоин созерцать вас, но вы… вы укрепляете мой дух…
Так когда-то говорил Петя, и это вспомнилось – сейчас.
Заливались трели пожарных троек. Свистела, сбегаясь на Петуховку, полиция. Мчались люди по улицам, стучали калитки. Первым, держась за плечи кучера, прилетел на коляске Дремлюга.
– Целы? – закричал жандарм, остервенело крестя себя. – Целы?
Подхватив провисшее тело, они сообща вынесли Петю на двор. В свете пожарных факелов ахнула толпа. Завыли бабы, прижимая к сухоньким губам платочки. Мышецкий был бос, сорочка его залита кровью шурина. Сочувствуя, толпа сразу разнесла языками по ветру:
– Губернатора убивали!..
Через толпу, выдергивая за собой длинную шашку, выкрутился Чиколини, стал целовать князя в плечо, всхлипывая. Сергей Яковлевич, потрясенный, тоже поцеловал полицмейстера в потный лоб:
– Скорее – Ениколопова… Господин Попов еще жив!
– А вы? – скулил Чиколини. – Вы-то, голубчик мой?
– Дайте мне обуться… Разгоните любопытных!
Вылез из возка генерал Панафидин, маленький и сгорбленный, как сморчок. Сразу прошел в разгромленную взрывом кухню, поводил пальцем по печке и показал всем желтый осадок:
– Мелинит, господа, пикриновая кислота… Видите?
Чиколини ретиво рылся в развалинах дома, отыскивая ботинки губернатора. Сергей Яковлевич обулся тут же, на дворе, посреди толпы уренчан, галдящих и громко жалеющих Петю:
– Смиренный человек был, господи, кака воля твоя?
– Да то не в яво! – слышалось. – То в губернатора…
Мышецкий обулся и злобно рявкнул в лицо толпе:
– Глупости! Никакого покушения на меня, как на губернатора, не было, нет и не будет… Что я вам сделал худого, чтобы вы на меня покушались? Пить… дайте мне пить!
Ему принесли воды, зачерпнутой прямо из колодца. Напился из ведра, как лошадь, замочив всю грудь; в ведре с водой бултыхались лягушки. Взял себя в руки, начал действовать:
– Чиколини! Что вы там щепки собираете? Слушайте: сейчас же выберите из толпы понятых; все гравюры, от первого листа и до последнего, как государственную ценность отправьте ко мне в присутствие.
Вытянул потом Дремлюгу на улицу, спросил о прокуроре.
– Дрыхнет, наверное, – отвечал капитан.
– Ну, я ему это запомню… У-у, – вырвалось, – мерзавец!
На улице полно было извозчиков и пожарных колесниц. Фыркали во тьме, освещенной факелами, испуганные кони. Дремлюга был встревожен не меньше Мышецкого, только по иным причинам. Сейчас, когда в подвале его жандармерии вовсю работал станок, выбрасывая ура-черносотенную литературу, Додо была ему нужна как сотрудник. И, конечно, он сразу же стал отводить подозрения губернатора в сторону от «патриотов» Уренска.
– Это же явное покушение на вас, как на губернатора, – говорил капитан, стоя в тени забора. – Именно на губернатора, князь! Да и что удивляться? Вся Россия дрожит от взрывов… А кто гибнет в первую очередь? Губернаторы как личные слуги императора!
– Чушь! – отвечал Мышецкий. – Это не слева, а справа. Это не революция, а контрреволюция. Ясно, как божий день, и не спорьте!
Но Дремлюга настырно оттаскивал князя в сторону от Додо:
– Активуи бомб не кидают, князь. Да и откуда у них мелинит? А кому нужен ваш шурин, господин Попов, этот святой человек?
– В этом-то все и заключается: семейный раздор и наследование капиталов Попова в случае его смерти. Кому выгодно – я знаю!
Мышецкий сел в коляску, велел ехать к прокурору.
Прокурор действительно дрых, как сурок. Безмятежно.
– Что вы спите? Что вы спите? – накинулся на него Сергей Яковлевич, едва переступив порог. – Там человека убили, а вы… Стыдно, сударь, и недостойно!
Прокурор завязывал галстук, а губернатор стоял в расстегнутом мундире, и ржавыми пятнами крови цвела нижняя сорочка.
– Итак, я готов приступить, – объявил прокурор.
Мышецкий угрюмо сказал ему – как по писаному.
– Заводите уголовное дело на госпожу Евдокию Попову, урожденную княжну Мышецкую, дворянку губерний Тверской и Новгородской, по мужу приписана к почетным гражданам Санкт-Петербурга, год рождения – тысяча восемьсот семьдесят третий!
– Но… – забегали глаза прокурора.
– Никаких «но»! Я знаю причины. Лучше вашего… У вас телефон в квартире? Проведите меня к нему…
Созвонился с редактором «Уренских губернских ведомостей».
– Вас будут смущать, – говорил Мышецкий, – но вы никого не слушайте. Это покушение вы можете обрисовать исключительно в рамках черносотенного убийства. И упаси вас бог, сударь, трактовать его иначе – как покушение на меня!
Дал телеграмму и в министерство: пусть не верят слухам, в Уренске все спокойно, власть на местах нерушимая, как всегда.
6
Два человека спасали жизнь Пети – жизнь маленькую, тихую, но ярко освещенную в конце ее вспышкой желтого мелинита. Ениколопов три часа не отходил от стола, оперируя губернаторского шурина. Ассистировал ему Геннадий Лукич Иконников, следя за пульсом и хлороформом. Мышецкий, измученный и постаревший, бродил вдоль длинного больничного коридора. Через матовое стекло двери колебались в операционной угловатые тени врачей, изредка слышался повелительный голос Ениколопова: «Глаша, турникет!..» Что-то звонко упало в ведро, и Сергей Яковлевич, не выдержав напряжения, распахнул дверь:
– Что вы сделали с ним? – крикнул сорванно.
В свете фиолетового прожектора, весь в белом, как чудовищный истукан, застыл Ениколопов с рукой, поднятой кверху:
– Только левую, князь. А правую мы ему оставляем…
Мышецкий присел на скамью и долго плакал.
Почему-то именно здесь, в коридоре больницы, Сергей Яковлевич вдруг вспомнил Сиверскую. Это было в прошлом году, и чистый снег лежал на полянах. И как восторженно кинулась к нему сестра, вся шуршащая в ворохе шалей и кружев. Но из темноты дачи уже выступила мрачная и зловещая фигура графа Анатоля Подгоричани… «Не оттуда ли? – мучился Мышецкий. – Не с того ли дня и началось?»
Разлетелись половинки дверей, и в коридор вышел Ениколопов.
– Князь, – сказал он губернатору, – на правой руке я сумел оставить две косточки… Вот так, князь (Ениколопов состроил на пальцах «козу»), вроде расщепленной лучинки! Научится, и будет подхватывать… Стопку водки, например, или вилку. Но гравюры ему больше никогда уже не взять в руки… Только если зубами!
Под утро князь отправился в присутствие, сказал Огурцову:
– Никого не принимать, я болен… Что там депо! Вот что страшно – сыр-бор в головах князя Щербатова да графа Коновницына!
– Э, князь, – ответил Огурцов, – эти-то господа вас не обидят! А вот деповские перегородят улицы баррикадой да пальнут… Оно, глядишь, и чувствительно будет!
– Бросьте, до этого у нас не дойдет… Я прилягу.
Прилег на диван в кабинете, закинул ладони под затылок. Под стеклами пенсне темнели коричневые от усталости веки глаз, и одно из них тряслось мелким живчиком. За стеной названивал телефон.
– Сами! Сами разбирайтесь, – крикнул он Огурцову. – Я болен…
Допустили до него измученного от беготни Бруно Ивановича.
– Сегодня же, – наказал Мышецкий, – выбросьте из моего дома этих нахлебников Жеребцовых, и пусть убираются к себе в Большие Малинки. Глаза бы мои их не видели… А черкесы сидят уже?
– Как миленькие. Такие-то песни поют – печальные…
– Вот и пусть… А что у вас? Узнали что-нибудь о посылке?
Чиколини слабо улыбнулся из-под обвислых усов: