Киммерийское лето - Слепухин Юрий Григорьевич 6 стр.


— Вы что, поссорились? — спросила она, изнемогая от любопытства.

— С чего это ты взяла, — высокомерно отозвалась Ника. — А где Игорь?

— Да ну их, они пошли чинить этот транзистор. Нет, правда, из-за чего вы ругались? Я ведь видела, как вы там стояли и ссорились.

— Ничего мы не ссорились, отстань!

— До чего ты скрытная, прямо противно… Ты и с Игорем когда под Новый год поссорилась, тоже мне ничего не сказала!

Ника вдруг фыркнула.

— Чего это ты? — спросила Рената подозрительно.

— Ничего… Вкусно пахнет, правда? — Ника подняла голову и принюхалась. — Угадай чем.

— Это с «Рот-Фронта», на Пятницкой еще слышнее, когда ветер с той стороны.

— Знаю, что не с ВАРЗа! А какими конфетами?

— Карамель какая-то.

— По-моему, тоже. Я только названия не помню. Сказать, почему мы тогда с Игорем поссорились? Я его укусила за нос.

— Офонареть, — прошептала Рената. — За нос — Игоря?

— Ну да. Мы как-то сидели в кино, в последнем ряду, народу совсем не было, и он вдруг говорит: «Можно тебя поцеловать?» Ну, я говорю: «Только закрой глаза». Он, дурак, закрыл, а я его взяла и укусила за нос, за самый кончик. Думала, осторожно, но, может, и не рассчитала — он как взвыл да, как даст мне по шее! Контролерша, естественно, тут же нас вывела. Я так на него обиделась…

— Дурак, действительно, — сочувственно сказала Рената.

— Правда, он потом извинялся. Мне, говорит, просто очень было больно — нос, говорит, у млекопитающих очень чувствительное место…

Они посмотрели друг на дружку и расхохотались как по команде.

— А с Андреем ты целовалась? — спросила Рената, перестав смеяться.

— Разумеется, нет, — строго ответила Ника. — Еще чего!

ГЛАВА 3

Дмитрия Павловича Игнатьева мучили автомобильные сны. Они посещали его чуть ли не каждую ночь с постоянством загадочным и необъяснимым, совершенно необъяснимым, если учесть, что он не любил технику и вообще не имел к ней никакого отношения. Собственной машины у него не было, да он никогда и не мечтал о собственной машине, так что сны эти нельзя было объяснить даже по Фрейду — как прорыв бушующих в подсознании страстей.

Однако они продолжали сниться, и вот сейчас он опять ехал на каком-то нелепом транспортном средстве — очень низком и длинном, вроде раскладушки на колесах, — ехал очень быстро, прямо-таки мчался, и сердце у него замирало от страха, потому что мчался он лежа почему-то на спине и мог видеть лишь мелькающие над ним верхушки деревьев, а что делалось впереди — он и понятия не имел; там могло делаться что угодно. И сознавать это было нестерпимо страшно. Он хотел завопить, что хочет и не может остановиться, но голоса не было, он не мог издать ни одного звука и уже весь сжался в предчувствии неминуемого столкновения с чем-то ужасным, сжался так, что заныли все мускулы, — и от этого проснулся.

Мускулы действительно ныли, потому что одеяло сползло на пол, и, вероятно, уже давно, а форточка была открыта с вечера, комнату чертовски выстудило, и он спал, съежившись от холода. Облегченно вздохнув (пронесло-таки на этот раз!), он нашарил край одеяла, натянул на голову, полежал так с минуту, оттаивая, потом выглянул наружу одним глазом и прислушался. За высоким закругленным сверху окном было серое бесцветное небо. Шума дождя слух не уловил, но проезжающие внизу машины подозрительно шипели покрышками — асфальт на Таврической улице был явно мокрым.

— Та-а-ак, — пробормотал вслух Игнатьев. — Узнаю великолепный Санкт-Питер-бурх!

Он снова спрятался, чтобы не видеть этого великолепия даже одним глазом, но теперь под одеялом стало жарко, и он вынырнул окончательно, повернулся на спину, сунул сплетенные кисти рук под затылок. Да, уж выбрал царь-плотник местечко для своего парадиза…

Как бы ни любить этот город, в больших дозах он переносится с трудом. Впрочем, теперь уже недолго осталось: май на исходе, в середине июня выезжают основные научные силы отряда, а там, следом за практикантами, и он сам. Только таким вот безрадостным, чисто ленинградским утром можно в полную меру оценить близкую перспективу полевого сезона.

А вообще обстановку Менять полезно. Осенью, в начале каждого камерального периода, блага городской цивилизации некоторое время радуют — еще бы, асфальт, театры, телефон, — потом их перестаешь замечать, а проходит еще месяц-другой, и от всего этого начинаешь понемногу становиться неврастеником. Телефонные звонки в самую неподходящую минуту, очереди, транспорт в часы пик, отравленный воздух… С начала апреля Игнатьев уже мечтал о поле, как студентка, впервые собирающаяся на практику.

Сейчас он вспомнил, что средства на экспедицию в этом году опять урезали. Режут, лиходеи, из сезона в сезон, хоть караул кричи. Так ведь не поможет, кричали уже.

— Толцыте, и отверзется вам, — пробормотал Игнатьев, зевнув, и с привычным отвращением обозрел потолок. Многолетняя пыль, скопившаяся в завитках карниза, вида особенно не портила, напротив, она даже оттеняла рельеф роскошной лепнины, как-то оживляя его. Но сам потолок требовал побелки. А попробуй доберись — пять метров, шутка ли сказать. Ладно, потолок еще потерпит, а вот полки завалиться могут. Игнатьев повернул голову и оценивающе глянул на верхний ряд, плотно уставленный пожелтевшими комплектами «Археологического вестника». Кажется, прогнулось еще больше. Хорошо, если это произойдет днем, когда он на работе…

Рядом пронзительно заверещал будильник.

— Чтоб ты сдох, — сказал Игнатьев и, не глядя, на ощупь нажал кнопку.

Встав, он взялся за гантели, потом долго прыгал и приседал перед открытым окном. Небо оставалось безрадостным, хотя кое-где начинало уже просвечивать, словно до дыр протертая ластиком серая бумага, а над стеклянной пирамидой крыши Таврического дворца даже угадывалось нечто оптимистично-голубоватое. Как знать, вдруг еще и распогодится!

В коридоре, когда он возвращался из ванной, окончательно взбодрившись от ледяного душа, его перехватила старуха Шмерлинг-младшая.

— Митенька, бонжур, — сказала она простуженным басом. — Вы богаты куревом?

— Сейчас принесу! — крикнул он жизнерадостно.

— Не трудитесь, голубчик, я уже забрала ту пачку, что вы оставили давеча на кухне. Просто ежели это у вас единственная, то мы поделимся.

— У меня есть еще, Матильда Генриховна, я обычно покупаю с запасом.

— Ну благодарствую. А то я в лавку с утра не пойду, а моя Аннет, сумасшедшая старуха, курит еще больше меня. Это в ее-то возрасте. А куда это вы нынче так рано собрались, коли не секрет?

— Помилуйте, какой же секрет, — Игнатьев улыбнулся, подумав, что бедняга становится такой же забывчивой и рассеянной, как и ее старшая восьмидесятилетняя сестра. — В институт собрался, Матильда Генриховна, на Дворцовую набережную.

— А что, разве нынче… как это теперь называют, дай бог памяти, кабалистическое такое выражение… черная суббота?

— Отчего же суббота, — продолжая приятно улыбаться, возразил Игнатьев, — сегодня у нас пятница. И, надеюсь, не черная.

— Опомнитесь, голубчик, какая пятница? Суббота нынче!

— Пятница, Матильда Генриховна, — уже не совсем уверенно сказал он, сам чуя неладное. — Пятница, двадцать третье…

— Ну, Митенька, вы упрямы бываете, как, пардон, настоящий осел, — в сердцах заявила Шмерлинг-младшая — Точь-в-точь моя Аннет! Нынче у нас суббота, суббота, двадцать четвертое мая!

— Гм, а ведь вы правы, — сконфуженно признал Игнатьев, вспомнив вдруг вчерашнее заседание ученого совета. — Действительно, пятница была вчера. Как же это я…

— То-то же, — сказала Шмерлинг. — Вы уж со мною не спорьте, я еще не выжила из ума, чтобы числа путать. Вам, Митенька, непременно следует жениться.

— Вот еще, — сказал он. — Только этого мне и не хватало.

— Да, да, непременно! Вам скоро тридцать, а холостой мужчина после тридцати начинает деградировать: либо он становится педантом и аккуратистом, а точнее — занудой, как говорят ваши сверстники, либо постепенно превращается в пыльное и рассеянное чучело. Вы пойдете по второму пути; это, конечно, лучше первого, я понимаю, но все же и тут не стоит заходить слишком далеко. Вас, кстати, недавно видели с какой-то весьма эффектной барышней.

— Меня? — удивленно переспросил Игнатьев.

— Вас, голубчик, вас. Третьего дня, возле «Норда».

— А, — сказал он. — Да, это… одна наша лаборантка.

— Понимаю, — высокомерно пробасила Шмерлинг-младшая. — Ну, видите, у вас еще и лаборантки такие обольстительные. Женитесь, голубчик, все равно этого никому не избежать. А за «Беломор» благодарствую. Кофием напоить вас?

— Что? Нет, нет, спасибо, я… позже!

Вернувшись к себе, Игнатьев постоял у дверей, задумчиво оглядывая свое жилище, словно впервые его увидел. У самого входа, в похожем на альков закоулке, помещался платяной шкаф, столик из польского кухонного гарнитура, белый, с ярко-оранжевой пластиковой крышкой, и белый же висячий шкафчик для посуды. Это было, так сказать, подсобное помещение, дальше шло уже непосредственно жилище, — выгороженное в давние времена из большого зала, оно, благодаря непомерно высоким потолкам, казалось меньше своих истинных размеров, а вообще-то это была отличная, просторная по нынешним масштабам, тридцатиметровая комната; в ней был даже камин — роскошный, резной, из белого когда-то мрамора. Он, правда, давно бездействовал, и в нем явно не хватало каких-то деталей, но каждую осень, возвращаясь из экспедиции, Игнатьев собирался найти специалиста, отремонтировать камин и зимними вечерами предаваться сибаритству. Хорошо бы собаку купить.

Камин украшал левую длинную стену комнаты, а вся правая была на высоту поднятой руки занята книжными стеллажами из некрашеных досок. Прямо напротив двери находилось окно, слева от него, поближе к камину, — столик с радиоприемником, новомодное кресло на растопыренных ножках и диван-кровать, которым Игнатьев сам обычно не пользовался, предпочитая более привычную раскладушку. Справа от окна, впритык к стеллажам, стоял огромный старый письменный стол, заваленный книгами и папками, с приколотыми над ним фотографиями раскопов и вскрытых захоронений.

— Воображаю, пустить сюда жену, — пробормотал Игнатьев. — Перевернет все вверх дном, пойдут всякие уборки, натирание паркета Книги еще начнет переставлять… по цвету корешков! Нет уж, гран мерси, окончательно я еще с ума не сошел.

Он раскрыл шкаф и задумчиво погляделся в зеркало на внутренней стороне дверцы. У англичан, говорят, есть прекрасный обычай — не бриться по воскресеньям. Хорошо бы его перенять и внедрить, распространив заодно и на субботу… целый уик-энд без бритвы, какое блаженство. Но тут, увы, прямые аналогии неуместны; начать с того, что англичанин по воскресеньям торчит дома и читает «Тайме», а ему сейчас нужно идти куда-то завтракать…

Поняв, что настоящего англомана из него не выйдет, Игнатьев все-таки побрился и даже, покряхтывая, растер лицо одеколоном. Когда он кончал одеваться, в недрах квартиры раздался телефонный звонок, в дверь стукнули и Кащеев своим склочным голосом объявил, что звонят ему.

— Спасибо! — крикнул Игнатьев, спешно заканчивая свой туалет. — Бегу, Степан Архипыч…

Оказалось, что звонит сотрудник по институту, некто Лапшин.

— Да, Женя, — отозвался Игнатьев. — Да, я слушаю…

— Извините, Дмитрий Палыч, — церемонно сказал Лапшин. — Надеюсь, я вам не помешал? Скажите, вы сейчас никуда не уходите?

— Собираюсь идти завтракать А что?

Назад Дальше