Сердце государево пышет, словно зарево:
У его величества — масса электричества.
Мы между народами тем себя прославили, Что громоотводами виселицы ставили…
31 декабря (под самую встречу нового, 1906 года) в столицу вернулся Семеновский полк из Москвы, где гвардейцы жестоко подавили восстание рабочих. Император в дубленой бекеше вышел к семеновцам на мороз, целовал их генерала Мина, одаривая карателей водкой, и лобызался с унтерами. А потом депешировал матери в Данию: «Витте после московских событий резко изменился
— теперь он тоже хочет всех вешать и расстреливать… Дети простудились и на праздниках валялись в постелях вокруг елки». О жене он почти не упоминал, а Гневная за долгие месяцы переписки с сыном не послала невестке даже плевого приветика. Здоровая мещанка с верными женскими инстинктами, она ненавидела чахлое гессенское отродье с ее психологическими вывертами.
Зима прошла в карательных набегах. Всюду работали Шемякины судилища, не успевавшие вешать, стрелять и поджигать. Тюрьмы переполнялись.
Заключенных стали убивать даже в камерах. В глазок двери всовывалась винтовка, человек вжимался в стенку — и пули приколачивали его к стене, как гвоздями. В эту зиму правительство оказалось лучше организовано, нежели революционные массы. Пролетариат разочаровался в своих вождях, вроде Троцкого, вроде Хрусталева-Носаря, подзуживавших рабочих на выступления и удиравших в кусты при первом же выстреле.
Николай II научился спекулировать на человеческих чувствах. Совался с ложкой, в солдатские котлы, проверяя качество пищи, спрашивал рядовых — не обижают ли их начальники? На парадах выходил к войскам, неизменно неся в руках наследника-мальчика. Как бы случайно царь просил кого-либо из солдат подержать ребенка, пока он командует. На эту сцену, словно вороны на падаль, налетали придворные фотографы, снимая Ваньку Тимохина с цесаревичем на руках. Получалось трогательно! В эту кровавую зиму царь повадился изобретать всякие медальки, крестики и жетончики для карателей, щедро раздавал их в награду за «подавление» чего-либо.
— За што, служивый, мядаль огреб? — спрашивали.
— За подавление, — отвечал тот.
Было ясно, что революция терпит поражение. А весной 1906 года окна Зимнего дворца вдруг снова озарились ярким светом, будто в старые времена.
Придворные совались в подъезды:
— Разве предстоит какое-либо веселье?
— Да нет, — отвечали лакеи, — просто генеральная уборка… Пылищи скопилось — страх один! Окна давно уже не мыли..
Уборке предшествовал долгий спор в правительстве. Одни говорили, что под Думу следует отвести Таврический дворец, где актовый зал бесцельно используется под зимние сады, другие настаивали на Зимнем дворце, благо царская семья из него выехала в Александрию. Сошлись на том, что оранжереи Таврического дворца все же лучше подходят для размещения парламента…
Николай II действовал с оглядкой на Берлин:
— Вилли перед каждым открытием рейхстага произносит тронную речь. Мне придется последовать его примеру… Жаль, что у меня нет Бисмарка, который не боялся прихлопнуть эту говорильню. Впрочем, старик Горемыкин не хуже Бисмарка!
Пришла ранняя весна 1906 года — весна политических конъюнктур, весьма опасных для избирателей и для депутатов. Большевики I Государственную Думу бойкотировали. Ленин вскоре признал, что бойкот был ошибкой, небольшой и легко исправимой.
* * *
Кажется, что в пору грандиозных потрясений государства, когда бьются насмерть силы народа и силы реакции, когда льется кровь казнимых, когда премьеры не знают сегодня, что будет завтра, — что в такую пору значит какой-нибудь плюгавый коллежский регистратор, занимающий на лестнице российских чинов самую последнюю ступеньку? Между тем, смею вас заверить, коллежский регистратор иногда способен вытворять чудеса… Кстати уж, познакомьтесь: князь Михаил Андронников, сын захудалого прапорщика и баронессы Унгерн-Штернберг; из Пажеского корпуса исключен за мелкое воровство и неестественные половые привычки; возраст — 30 лет; холост и никогда не будет женат, ибо женщин он люто ненавидит. А зовут князя в свете Побирушка.
За окном всю ночь стучала капель, с крыш текло. Князь был еще в кальсонах, когда звонок с лестницы возвестил о том, что его ждут великие дела по «устроению неустройств» в империи.
— Это ты, Прохор? — спросил он через дверь. — Погоди малость.
Сейчас отопру. Только халатец накину…
В пасмурных окнах пустой и неопрятной квартиры на улице Гоголя сочился скользкий чухонский рассвет. Лязгнули на дверях запоры, в дверь просунулась рука пожилого курьера типографии МВД, тряся свежими гранками «Правительственного Вестника».
— С вас пятерка, — сказал он, не входя.
Смысл сцены таков: Побирушка на много лет вперед закупил курьеров МВД, дабы об изменениях в составе кабинетов узнавать раньше, нежели это станет известно сановникам империи. Просмотрев гранки, он вернул их курьеру со словами, чтобы за деньжатами зашел через месячишко, а сейчас денег нету.
— Ты же, братец, знаешь: за мною не пропадет!
— За вами-то как раз и пропадет, — отвечал курьер.
Пора было действовать, и времени для лирики не оставалось.
Потомок кахетинских царей треснул дверью, чуть не прищемив нос курьеру. Прошел в чулан, где непотребной кучей были свалены иконы.
Вытер от пыли первую попавшуюся, что лежала сверху.
Сунул в портфель. Заметив, что портфель выглядит тощим, Побирушка насовал в него скомканных газет, отчего портфель обрел «деловой» вид. Насвистывая, князь резво выбежал на улицы пробуждающегося Петербурга, перехватил извозчика:
— На Варшавский вокзал… Овес-то нынче почем?
Андронников поспел к прибытию ночного экспресса из Ниццы; в конце состава размещался оцинкованный вагон-лохань, в коем привозили свежие фиалки. Расчет Побирушки прост: на вокзале цветы и свежее и дешевле, нежели их покупать на Невском в магазине. Сэкономив трешку, он велел извозчику:
— Теперь на Моховую… дом тридцать один! Швейцар не хотел открывать двери подъезда:
— Куда в такую рань? Все господа еще спят…
Пришлось сунуть ему в зубы полтинник. Прислуга неохотно отворила перед Побирушкой двери колоссальной квартиры Горемыкиных, занимавшей целый этаж.
Из глубины комнат появилась сухопарая грымза в жестком парике, надетом на лысеющую голову.
— Ах, это вы опять, Мишель! — взялась она за виски. — Боже, сколько шуму и звону от вас… Зачем пожаловали?
Побирушка безжалостно рвал фиалки, еще вчера встречавшие рассветы над Ниццой, и лепестками цветов буквально с ног до головы замусорил пересохшую от старости клячу.
— Александра Вановна! — восклицал он при этом. — Вы даже не знаете, как вы прекрасны сейчас… богиня! Афродита! Пусть ваш супруг встает! Его ждут бессмертные дела, и прошу помнить, что я для него сделал… Это неописуемо, феерично! Это…
В дверях уже стоял Иван Логинович Горемыкин, начавший службу еще при Николае Палкине и дослужившийся до царствования Николая Кровавого; раскидистые ветви усов бывалого ловеласа ч плута еще с вечера были завернуты в длинные бумажные трубочки, внешне напоминая дешевые уличные вафли.
— Штарый шеловек, — прошамкал он, — и не могу в шобштвенном доме вышпатша как шледует. Вшякий шукин шын будит…
Андронников, не теряя времени, уже стоял на коленях и осенял старого бабника иконой, изъятой из своего портфеля.
— Россия воскресла! — рыдал он. — Иван Логиныч, велите открыть шампанское… Нет, не встану с колен. Я всегда и всем говорил, что вы достойны… Именно вы! Это фамильная икона… по наследству… самое дорогое, что я имею! Жертвую вам в этот великий день… поприще славы… процветание отечества…
Шампанское не открыли, а угостили валерьянкой. Горемыкин вытянул из шлафрока носовой платок, причем из кармана выпала на пол искусственная челюсть с зубами словно лошадиными.
— Шлюшай, Мишка, што ты шумиш шдеш? — обозлился он.
— Вы, — задохнулся Побирушка, изнемогая от творческого вдохновения, — вы стали… стали премьером русской империи!
Во рту нового презуса отчетливо щелкнула челюсть, поставленная на место; речь Горемыкина сразу обрела внятность:
— А куда же денется Сергей Юльевич Витте?
Витте должен уйти… Снаружи грецкий орех прост, но стоит его расколоть, как поражаешься, сколько сложнейших извилин, будто в мозгу человека, кроется под его скорлупой. Человек-глыба с крохотной головкой ужа и с искусственным носом из гуттаперчи (ибо природный нос отгнил сам по себе), Витте был давно подозреваем в связях с «жидомасонскою» тайной ферулой Европы; приятельские отношения с кайзером Вильгельмом II, банкирами-сионистами Ротшильдами и Мендельсонами тоже никак не украшали Витте-Полусахалинского. Витте преступен, но это… заслуженный преступник!
Витте проложил рельсы КВЖД. Витте накошелял в Европе долгов, опутав ими русскую экономику, словно цепями. Витте, чтобы долги те вернуть, оковал налогами и народы России. Витте изобрел винную монополию, и кристально чистая пшеничная водка стала нерушимым фундаментом государственного бюджета. Витте затеял войну с Японией, чтобы война предотвратила революцию.