Восторгов даже за голову схватился:
— Что ты говоришь, Гермоген? Или забыл? Ведь «Нана» — то у самого пупочка не от крестного знамения Гришки, а от моего ножика треснула. Сам же я и ножичек покупал… тратился.
Гермоген отнесся к этому равнодушно:
— Да цена ему копейка. Нашел чем хвастать.
— Это же… обман! — взъярился Восторгов.
К этому Гермоген отнесся уже сурово:
— Был обман, — заявил он. — А коли сошел за святое дело значит, уже не обман… А кто резал-то?
— Ну я!
— А зачем ты «Нанашку» — то ножиком пырнул?
— ?!
— Вот видишь. И ответить не знаешь что.
— Да ведь не для себя же я старался.
— А для кого ты с ножиком в руках старался?
— Для Гришки, чтоб он сдох, окаянный.
— А я думал, для бога, — логично рассудил епископ.
— Гришка с того же часа, как я резанул картину, и пошел, и поехал, и поперло его… сволочь такая!
Гермоген залился дробным смехом, и тряслась на его груди, поверх муарового шелка, панагия с бриллиантами.
— Выходит, зависть мучает. Ты старался резал, а вся слава Гришке досталась. Ой, нехорошо… соблазн это!
Восторгов ожесточился в бесплодной борьбе за правду.
— Не святой же он! Это мы сами придумали. Ведь он, ты знаешь, просто бабник… козел какой-то! Бабник и пьяница.
— Это ты брось, — сразу осерчал Гермоген. — Ефимыч мужик крепкой веры и церкви божией завсегда угоден. Если не желаешь без башки остаться, так ты сейчас вернись в номера и Григорию в ножки поклонись. Проси, чтобы он простил тебя!
Восторгов от такого унижения даже расплакался:
— Да побойтесь вы бога! Или за ненормального меня принимаете?
Гришка-то ведь за добро мое еще и сокрушил меня.
— Так тебе, дураку, и надо, — утешил его Гермоген. — В другой раз умнее будешь: не станешь подрывать веру в чудеса.
— Да где вы эти чудеса видели? Готов сам себя разоблачить. Пусть пропаду, но и Гришке хорошую баню устрою…
Сунулся он было к графине Игнатьевой, чтобы рассказать ей правду-матку, как было с картиной «Нана», но дворецкий задержал протоиерея словами:
«Велено не принимать». Восторгов понял, что перед ним стенка. Как ни бесись, а надо ехать и кланяться Гришке, чтобы зла не попомнил. Но и тут опоздал — Распутина на Караванной уже не было. А в разлуку, соответственно своим наклонностям, Гришка наворотил для Восторгова громадную кучу добра.
Так и лежало все посреди комнаты. А сверху Гришка кучу прикрыл записочкой:
«МИЛАЙ КАЖДА ТВАР ХОТИТ ЖИТИЯ ТОЛАНТЫ ПОД ГОРУШКОЙ НЕ ВАЛЯЮТСЯ УБЕРИ ГРЕГОРИЙ». Проветривая комнату, Восторгов озлобленно рыдал — в полном отчаянии:
— О господи, где я возьму лопату? Не я ль тебя в люди вывел, из Сибири вытащил? Денег-то сколько перекидал… А за все мои труды — возись тут теперь!
Гришка перебрался к генеральше Ольге Лохтиной; их видели вместе — они гуляли по улицам; Распутин заимел черный цилиндр, а светская дура щеголяла в цилиндре из белого шелка. Потом они поцапались, и Гришка куда-то пропал.
Восторгов мотал ноги по городу и не сразу установил, что Распутин перебрался на Кирочную улицу, прочно сел на квартире Егора Сазонова — экономиста, издателя, литератора, жулика, семьянина…
* * *
Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых выносят, третьих приглашают. Кого тут не повидаешь — от маститого профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон, ведерный самоварище клекотал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и дымным содомом:
Эх, пить будем, Эх, гулять будем, А смерть придет
— помирать будем…
Но хозяин против такого ералаша не возражал.
— Хороший ты мужик, Егор, — говорил ему Гришка. — Я тебя вижу. Ищешь ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже попадались, да между зубов проскакивали. Мечешься ты и не знаешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей лыковых отдраконить.
Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с повадками хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде кунсткамеры, где и содержал редкого зверя — Распутина; хочешь повидать зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно прощал хозяина, ибо в писательском доме было ему занятно жить. Собиралась профессура, журналисты, актеры, трепались туг, как хотели, когда пьяные, а когда трезвые — на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Именно тут, за самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В силу каких-то неясных причин у него вызревала ненависть к буржуазной Франции, подозрительность к респектабельной Англии и большое доверие к немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность; здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый «еврейский вопрос» (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и с хорошей стороны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал.
Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно, интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и ясно. «Это и есть тот самый?» — спрашивали тишком. «Да, тот самый», — отвечал Сазонов, посмеиваясь… Распутин сметал со скатерти хлебные крошки в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен — Гришка знал, где и когда замешивать густую квашню на религии…
Профессор Петражицкий однажды шепнул Распутину:
— Вам бы, милейший, гипнотизером быть. Большие деньги б заколачивали!
Есть у вас в глазу какой-то бесенок… Простите, а вы сами никогда не задумывались над этим обстоятельством?
— Не! На што? Смотрят — и пущай…
Но в памяти отложилось и это: авось пригодится.
Вскоре на квартиру Сазонова кто-то загадочный стал поставлять для Распутина его любимую мадеру… ящиками! Тот самый сорт, где на этикетках изображен кораблик под парусами. Пришло и письмо, из коего стало ясно, что доброжелатель, давно наблюдающий издали за Распутиным, не может больше мириться с тем, чтобы такой замечательный человек испытывал недостаток в своем любимом напитке. С почтением к вашим несомненным достоинствам и прочее… Подписано — И.П.Манус!
— Это кто ж такой будет? — спросил Гришка. Сазонов развел руки как можно шире:
— Ну, Ефимыч, не знать Мануса… это, брат, стыдно!
И рассказал, что Игнатий Порфирьевич Манус, хотя у него русские имя и отчество, на самом деле германский еврей, натурализовавшийся в России, да столь крепко, что от русских акций его теперь не оторвать. В правлении Путиловского завода это персона важная, он же директор товарищества Вагоностроительных заводов, член совета Сибирского банка, Манус имеет очень большие деньги от общества Юго-Восточных железных дорог…
— Миллионщик, што ли?
— Примерно так, — согласился Сазонов. — Но связи Мануса — вплоть до берлинских банков, до швейцарских. А я ведь помню, каким он прибыл в Петербург: почти без штанов, был мелким «биржевым зайцем», каждый рубелек на ладони разглаживал…
Скоро встретились на деловой почве в присутствии Ипполита Гофштеттера, который, влюбленно глядя на Распутина, и устроил это свидание. Манус — грузный мужчина ярко выраженного семитского типа, в пенсне с дужкой, зубы в золотых коронках, голос ласковый. Манус куда-то торопился и потому пить не стал.
— Я человек деловой, и у меня нет времени… Говорите прямо: сколько вам надо? Согласен сразу выдать аккордно сумму в десять-пятнадцать тысяч, а затем буду ежемесячно субсидировать вам еще по тысяче рублей… Человек я честный, верьте мне!
Распутин понял, что такие коврижки даром не сыплются.
— Даешь — беру! А что мне делать за это? Манус заторопился еще больше:
— У меня нет времени, чтобы объясняться. Сейчас вам ничего и делать не надо. Просто живите, как жили и раньше. Только не забывайте, что в этом печальном и скверном мире существует ваш искренний почитатель — бедный еврей Манус, к которому вы всегда можете обратиться в трудную для вас минуту… Надеюсь, что в трудную для себя минуту и я обращусь к вам!
Поможете?
— А как же.
— Дела, дела… Всего доброго, господа.
Скоро нечто подобное проделал и банкир Дмитрий Львович Рубинштейн, которого в петербургском обществе называли Митькой. Он поднес в презент Распутину несколько акций Русско-Французского банка, но подарком не угодил:
— На што мне акцы твои? — сказал старец Митьке. — Я вить на биржу не ходок… не моего ума дело. Это вы, образованные там всякие, на биржу треплетесь.
Митька Рубинштейн не стал спорить и стоимость акций тут же перевел в наличный чистоган, от которого Распутин не отказался.
Международный сионизм уже заметил в Распутине будущего диктатора, и потому биржевые тузы щедро авансировали его — в чаянии будущих для себя выгод в финансах и политике. По проторенной этими маклерами дорожке к Распутину позже придут и шпионы германского генштаба… «Отбросов нет — есть кадры!»
ФИНАЛ ВТОРОЙ ЧАСТИ
Притихла под снегом тайга, сторожа свои дремучие сны, застыли и болота. Тихо… А в селе Покровском все по-старому: день за днем — ближе к смерти. По вечерам, когда приходила тюменская почта, несли газеты к священнику Николаю Ильину. Читал он мужикам, осиянный керосиновой лампой, что в мире творится, кого убили, кого искалечили, кто своей смертью преставился, а кто орден получил в усладу себе.