— Болтают тут у нас невесть што, а мы с моим Гришенькой душа в душу живем, точно голубки… Верно, родимый?
— Ага, — отвечал тот, наматывая на вилку хвост селедки и отправляя ее в рот. — С молокой попалась! — сообщил радостно. — Нук, Парася, ставь ишо бутылочки три-четыре.
— Да будет тебе, — отвечала та, поводя рукою будто пава. — Эвон, сколько уже вылакал-то.
— Тащи, стерва! Я тебе не царь — не сопьюсь… Забрехали собаки, взвизгнула калитка, принесли телеграмму. При свете керосиновой лампы Гришка прочел ее и засмеялся:
— Царицка жалится, что ей скушно. Ну, да я не поеду! На што ехать-то?
Слушать, как меня в газетах языками скоблят…
Илиодора уложили спать на кушетке в горнице. Он пишет, что жившие в распутинском доме девки, Катя и Дунька Печеркины, стали стелить матрасы на полу. Дунули на лампу — темно…
— Это вы зачем здесь? — взбеленился иеромонах.
— А нам отец Григорий велел.
— Брысь отседова, мокрохвостые…
Из-за стенки послышался голос Распутина:
— Ладно, ладно… они уйдут. Спи!
«Я понял, — писал Илиодор, — что Распутин хотел меня соблазнить на грех, чтобы сделать меня связанным, когда я… дерзнул бы выступить против грязных дел Григория». Утром монах проснулся от громкого скрипа половиц. Это блуждал Распутин, немытый, нечесаный, в одних кальсонах, босой. «Враги, враги, — бормотал он, — гнетут меня, анахтеми… помогай, боженька, их осилить!» Вечером он назвал в гости местную «интеллигенцию»: учителя с женою, священника Остроумова, писаря и каких-то двух барышень с гитарами.
Учитель в зеленых штиблетах, угодничая, подхалимски ржал, рассказывая глупые анекдоты, барышни терзали гитары, пытаясь настроить их на «духовный» лад, а священник, крепкий мужчина с выправкой солдата, не проронил ни слова, ни к чему на столе не коснулся. Распутин шлялся по комнате в плохо застегнутых штанах, которые он заправил в длинные шелковые чулки голубого оттенка… Гости посидели и убрались.
— А попу Остроумову не верь, — сказал Распутин. — И деревенским, коль трепаться станут про нас, тоже не верь.
— Почему же, Гриша?
— Завидуют нехристи, — просвистел Гришка… Перед сном он поманил иеромонаха в комнату, где стоял сундук с замком. Извлек из него завернутые в тряпку письма.
— Не верил ты мне, так гляди… Это царицка пишет. Это от дочек ее. А вот наследник Алешка, смотри, какие ковелюги, одна лишь буква А получилась, а все остальное — чепуха…
Перед глазами Илиодора поплыли строчки царицы: «Возлюбленный мой, если все тебя забудут, если все от тебя откажутся, я никогда-никогда не забуду…» Из Ливадии писала подросток Ольга: «Так жалко, что давно тебя не видела». А вот письмо от Анастасии, поразившее Илиодора безграмотностью:
«Када ты приедиш суда я буду рада… када ты приедиш тада я поеду к Ани в дом и тада тебя увижу приятна мой друк».
Распутин плотно обмотал царские письма в тряпку.
— Теперь-то веришь, что я при царях шишка?..
Илиодор все же навестил Покровского священника Остроумова, который принял монаха с откровенным недоброжелательством.
— Зачем вы здесь появились? — грубо спросил он.
— В гости заехал… к другу.
— Ваш друг — замечательный мерзавец. Опытный интриган, Илиодор знал, что на противоречиях можно заставить собеседника высказать самое откровенное.
— Да бросьте? Отец Григорий хороший человек.
— Сволочь, каких еще поискать надо.
— Его сам государь отличает, — сказал Илиодор.
Остроумов едва сдерживался от брани.
— Если вы знаете о Григории дурное, так почему же лично о сем царю не доложите? — тонко строил интригу Илиодор. Тут попа прорвало: навалил на Гришку целую кучу.
— И знайте, — заключил он рассказ, — что я никакой не священник, я агент святейшего Синода, наблюдающий за богомерзкими делами Распутина от имени обер-прокурора Лукьянова, и я уже дал телеграмму в департамент полиции, что в доме Распутина скрывается беглый каторжник… Это о вас, милейший!
— Простите, разве же я похож на каторжника?
— Одна ваша рожа чего стоит! — ответил Остроумов…
В доме Распутина с неудовольствием восприняли его визит к Остроумову, но Илиодор переговорил еще и с крестьянами. С их опросу узналось, что покровские жители считают Распутина дураком и мошенником. Когда он, чтобы задобрить односельчан, выхлопотал в Петербурге двадцать тысяч рублей на построение в родном селе нового храма, мужики собрались на сходку и единогласно постановили: «Денег не брать! Это б…ские деньги». Илиодор шел через все село, громко хрустя валенками по снегу. В домах жгли лучину, только в распутинском доме, светло и беззаботно, палили керосин. Было холодно. Звезды. Тишина. Синеватый мрак… В голове церковного баламута кое-что прояснилось. Через узкие щелки глаз, заплывших «духовным» жирком, Илиодор жадно впитывал в себя это желтое сияние, что исходило от распутинских окошек.
— Надо брать, — загадочно произнес он…
Ночью, когда в доме все уснули, Илиодор затеплил от лампады тонкую свечечку. Взял нож. Прокрался в соседнюю комнату, где берегся сундук.
Неслышно, как заправский взломщик, он заставил замок открыться. Достал связку писем царицы и ее дочерей, запихнул их под рубашку и, дунув на свечку, вернулся к себе на кушетку. В будущем эти письма должны сыграть свою роль!
* * *
Русская кинохроника того времени, как это ни странно, чаще всего обыгрывала сюжет — купание зимою в проруби. Это был самый ходовой товар для экранов Европы, ибо вполне отвечал представлению иностранцев о бытовой стороне жизни русского человека как человека чрезвычайно сильного и здорового, для которого посидеть в обледенелой проруби — это сплошное удовольствие! В 1908 году на русский экран энергично вышел сам Столыпин, запечатленный на пленке «Вечер у П.А.Столыпина в Елагином дворце», но фильм был сразу же запрещен, и я подозреваю, что тут не обошлось без зависти царицы, которая тоже снималась в фильме с мало интригующим названием. «Их императорские величества высочайше изволят пробовать матросскую пищу на императорской яхте „Штандарт“ во время плавания в шхерах в 1908 году». Я не думаю, что на фильм с таким названием публика повалила!..
Занимая царские апартаменты в Зимнем дворце, Столыпин не всегда был тактичен по отношению к царям. Дерзость его дошла до того, что однажды он принял за своим столом офицеров при оружии (что полагалось только за столом царским). Прослышав об этом, Алиса ядовито заметила: «До сих пор у нас было две царицы, но показалась и третья!» Она имела ввиду себя, Гневную и жену премьера, Ольгу Борисовну. Вспомнив про Мишку, царского брата, и его метрессу Наталью, она добавила: «Не исключено, в скором времени их будет уже четыре…»
В один из дней Столыпин начал доклад Николаю II:
— Обращаю внимание вашего величества на некоторые неудобства в связи с пребыванием подле вас некоего Григория… Но царь тут же прервал его:
— Давайте перейдем к текущим делам!
Вернувшись в «желтый дом» на Фонтанке, Столыпин немедленно велел секретарю звать Курлова… Он ему сказал:
— У меня хорошая память, и я не забыл о своей резолюции по делу Манасевича-Мануйлова… Этот вундеркинд жирует по шантанам, его часто видят в Суворинском клубе, где он шикарным жестом бросает червонец «на чай» швейцару. Все зубы у него, блестящие от золота, целы, и ни один из них еще не пошатнулся!
— Будет исполнено, — хмуро посулил Курлов.
9. ВУНДЕРКИНД С САХАРНОЙ ГОЛОВКОЙ
Как уже догадался читатель, назрел момент для появления нового героя распутинщины; безжалостно разрывая ткань событий, он вторгается в наш роман, наглый и опасный, и не заметить его мы не вправе.
Даже самая скверная жизнь бывает достойна исторического внимания… Мир не состоит из добреньких людей!
* * *
А все начиналось с бандероли… Бандероль — тьфу, и цена ей копейка.
Узенькая ленточка с продольными полосками. Подделать ее — пара пустяков.
Вся еврейская беднота западных губерний целых полвека только и жила с того, что «тянула акциз». В каждом подвале стоял примитивный станок, и никто не ленился: дети мазали краской печатный валик, женщины вращали ручку станка, а бандероль струилась в почтовый мир верстовою лентой. Понятно, что никто уже не стремился покупать бандероль казенную, ибо фальшивая стоила дешевле…
Нашелся такой ребе Тодрес Манасевич, который дело частной инициативы поставил на широкую ногу капиталистического гешефта. Он сплотил евреев в могучую фабричную кооперацию. Теперь они «тянули акциз» гораздо быстрее, нежели это поспевала делать государственная типография. Фальшивые бандероли опоясывали всю Российскую империю (Об этой гигантской афере Т. Манасевича подробно сказано в книге М. Д. Бонч-Бруевича «Вся власть Советам»
(М.,1958).), а Тодрес Манасевич, попивая мозельское, уже забыл вкус родимой пейсаховки, и подрастал у него сыночек с мыслительным аппаратом конической формы, вроде головки сахара, отчего старые раввины говорили так: «Сразу видно гениального ребенка! Сладкая сахарная головка зреет в доме нашего умного и дельного ребе Тодреса…» Все шло хорошо, пока русская казна не подсчитала колоссальные убытки. Полиция вдрызг разнесла станки фабрик, а гешефтмахера на вечные времена закатали в Сибирь, где он и умер. «Сахарную головку» усыновил богатый купец из евреев Мануйлов, который вскоре приехал в Петербург и здесь, вместе с приемным сыном, перешел в лютеранскую веру. В крещении приемыш стал называться Иваном Федоровичем Манасевичем-Мануйловым, а перед смертью купец завещал Ванечке сто тысяч рублей, но с твердым условием, чтобы он получил их лишь по достижении 35-летнего возраста…