Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Пикуль Валентин 10 стр.


Сейчас на мызе, в окружении книг и собак, рабов и фарфора, отшельником проживал Карл Густав Левенвольде — лицо в курляндских хрониках известное. Недолго он пробыл фаворитом овдовевшей Анны Иоанновны, и с умом (он все делал с умом) уступил Бирену любовное ложе. Зато убил двух бекасов сразу: сохранив приязнь герцогини, он приобрел и дружбу Бирена.

Брат же его, граф Рейнгольд Левенвольде, в короткое царствование Екатерины I пригрелся в ее постели, зато в графы и камергеры шутя выскочил. На Москве так и остался — посланником от герцогов курляндских. И теперь, на глухой мызе прозябая, Густав Левенвольде знал все, что происходит в России, — через брата Рейнгольда…

Был поздний час, вороны на снегу едва виднелись, когда усталый Кейзерлинг подъехал к мызе. Бросив поводья конюхам, прошел в дом, изнутри беленный, чистый, жарко натопленный. Густав Левенвольде угостил его вином, развалил ножом жирный медвежий окорок:

— Ешь, Герман, и пей, но только не молчи…

— Удивляюсь я Рейнгольду, — заговорил Кейзерлинг, уплетая окорок. — Как он не боится жить в Москче, где его ненавидят?

Левенвольде подлил гостю вина.

— Мой брат Рейнгольд под защитой барона Остермана, и пока Остерман на службе России, нам, немцам, бояться нечего…

Кейзерлинг неожиданно захохотал:

— Мы совсем забыли о женщинах! Скажи, милый Левенвольде, сколько сокровищ русских боярынь прячется в подвале твоего замка? Сколько русских княгинь разорил твой брат на Руси?

Левенвольде отвечал на это — черство, без улыбки:

— Мой брат очень красив… это верно. И он не виноват, что знатные дамы спешат одарить его за любовь. Тебя же, Кейзерлинг, я больше не держу. Возьми окорок на дорогу и — ступай!

Юноша понял, что задел больное место в славной истории рода рыцарей Левенвольде, и выплеснул вино в камин:

— Я больше не пью, а ты не сердись, Густав… Дело, по которому я приехал, отлагательства не терпит.

— Деньги? — сразу спросил Левенвольде, попадая в цель.

— Ты ловко выстрелил! — ответил Кейзерлинг.

— Опять герцогине?

— И да. И нет. Мимо ее рук — в Кенигсберг… Знаешь, что случилось с Биреном? А я хочу выручить этого шелопая и мота.

Левенвольде затих: было видно — думает. Прикидывает.

— Ну а зачем тебе нужен… Бирен? — спросил.

— Прости меня, Густав, — начал Кейзерлинг, — но… ведь ты был счастлив с герцогиней. Был? Не был?

Левенвольде мечтательно посмотрел в окно. Там чернели леса, там выли волки. Из буреломов несло жутью. Пять веков назад сюда, в этот лес, пришел с мечом и крестом из Люнебурга первый рыцарь из рода Левенвольде. Сколько вина! Сколько крови! Сколько костров, стонов, стрел, и вот… Кажется, род Левенвольде достиг вершины славы: один брат вкусил от русской императрицы, другой брат познал герцогиню Курляндскую… Что может быть выше?

— Не я один… — отозвался Густав. — Сначала у Анны был князь Василий Лукич Долгорукий, потом Бестужев-Рюмин, а за ним уже и я… Но, не умея ценить счастья, я тут же передал его другому… Так зачем же, ответь, ты хочешь выручить Бирена?

Кейзерлинг отложил тяжелую, как меч, старинную вилку, источенную в ветхозаветных пирах тевтонских рыцарей.

— Я патриот маленькой страны, что зовется Курляндией, — сказал он тихо. — Наша же герцогиня русская, а Россия — рядом, дорогой Левенвольде. Она большая и сильная, мы всегда зависим от нее. Кордоны слабы, а что будет дальше — не знаю. Посуди сам, откуда придет свет и благополучие?

— Вряд ли от России, — ответил ему Левенвольде.

— Ты сказал мне это, не подумав… Нам следует быть готовыми к любым конъюнктурам войны и мира, и даже негодяй Бирен может пригодиться… Ты подумай, Левенвольде; ты думаешь?

Левенвольде с улыбкой поднялся из-за стола.

— Я не глупей тебя… Сколько нужно? — спросил деловито.

Дитя осьмнадцатого века,

Его страстей он жертвой был,

И презирал он Человека,

Но Человечество любил…

Князь П. Вяземский

Никакому курфюршеству не сравниться с Казанской губернией.

Разлеглась она у порога Сибири, в жутких лесах, в заповедных тропах бортников, редко-редко блеснут издалека путнику огни заброшенных деревень. Кажется, вся Европа уместится в этих несуразных просторах…

С востока — горы Рифейские и течет мутная Уфа, скачут по изумрудным холмам башкиры; с юга — степи калмыцкие, и бежит там Яик казацкий, река вольная, звонкоструйная; глянешь к северу — видать Хлынов-городок на реке Вятке, а далее уже шумят леса Вологодские; обернись на запад — плывет в золотую Гилянь величавая разбойная Волга. Но это еще не все: перемахнув через губернию Астраханскую, Казань наложила свою лапу и на Пензу — выхватила самый лакомый кусок у соседки и, обще с Пензой, притянула его к своим гигантским владениям.

Всем этим краем управлял один человек — Артемий Петрович Волынский, и вот о нем поведем речь свою.

День над Казанью так начинался: хлопнула пушка с озер Поганых — адмиралтейская, будто в Питере; зазвонили к заутрене колокола обителей. Потом забрались на башню Сумбеки татарские муэдзины — завыли разом, тошно и согласно.

И тогда Артемий Петрович Волынский проснулся… — Бредем розно, — ни к чему сказал. — И всяк по себе разбой ведем… Помогай-то нам бог!

Одевался наскоро — без лакеев. Бегал по комнатам, еще темным, припадал на ногу, хромая. Год назад, когда въезжал в Казань, воевода чебоксарский палил изрядно. И столь угодничал, что пушку в куски разнесло, канонир без башки остался, людишек побило, губернатора в ногу ранило, а воеводу даже не нашли: исчез человек… Ехал тогда по чину: одной дворни более ста человек, свои конюшни и псарни. Дом на Казани расширил, велел ворота раздвинуть. «Сам-то я пройду в калитку, — говорил Волынский. — Да чин у меня высок — пригибаться не станет!»

То прошлое — теперь забот полон рот. Москва да господа верховники далече: сам себе хозяин, своя рука владыка, пищит люд казанский под тяжелой дланью… Смелой поступью вошел в опочивальню калмык во французском кафтане, по прозванию Василий Кубанец; Волынский его у персов откупил и для нужд своих еще из Астрахани с собою вывез. Кубанец протянул пакет губернатору:

— Ночью гонец из Москвы был с оказией верной… Вам дяденька Семен Андреевич Салтыков писать изволят.

— Положь, — сказал Волынский. — Ныне честь некогда… Покряхтел, поохал. Дома нелады: детишек учить некому, жена в хвори. И лекарей изрядных нет на Казани: помирай сам как знаешь.

Прошел Артемий Петрович в канцелярию, велел свечи затеплить, а печей более не топить (был он полнокровен, сам по себе жарок), и секретарю губернскому велел:

— Воеводы — што? Пишут ли?.. Читай экстрактно, покороче, потому как зван я на двор митрополита, а дел немало скопилось…

От дел губернских к полудню взмок. Парик скинул, кафтан снял. У кого просьба — того в глаз. У кого жалоба — тому в ухо. Так и стелил челобитчиков на пол. Купцу первой гильдии Крупенникову полбороды выдрал. Тряслись руки подьячих. Сошка мелкая срывалась в голосе — «петуха» давала. «Запорррю!..» — неслось над Казанью. Просители, у коих и было дело, все по домам разбежались. Заперлись и закаялись. Только причт церкви Главы Усекновения высидел. В молитвах и в смирении, но приема дождался.

— Впустить кутейников! — распорядился Волынский. Долгополые бились в пол перед губернатором.

— Ну, страстотерпцы, — рявкнул он на них, — врите… Да врите, опять же, экстрактно — лишь по сути дела…

«Страстотерпцы» рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел тихий и самолично заявился…

— Кто-кто явился к вам? — спросил Волынский.

— Ангел тихий…

— Так, — ничуть не удивился губернатор. — Явился к вам этот ангел. Как же! Ну и что он нашептал вашей шайке?

— И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и приносим тебе, губернатор, слезницу. Волынский прошение от них взял, но кулаком пригрозил:

— Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела — был он вчера у вас или вы спьяна мне врете?

Шубу оплеч накинул — не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до нутра самого. И велел везти себя:

— На Кабаны — в застенок пытошный!

* * *

Приехал на Кабаны… Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская, Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и сорокой была…

Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.

— Дыбу-то наладь, — велел мастеру голосом ровным. Палач дело знал: поплясал на бревне, ремни стянул.

— Сразу бабу волочь? — спросил он хмуро… Артемий Петрович взглядом подозвал к себе Тишенинова:

— Человече, сыне дворянской… Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты сорокою был и в дым не раз обращался. Тишенинов стал как мел и в ноги Волынскому — бух:

— Милостивец наш, да я… Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в дым не обращался я! Волынский палачу рукою махнул:

— Вздымай его!

Ноги — в ремень, руки — в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами прилипшими…

— Поклеп на меня! — кричал Тишенинов. — Ковы злодейские!

Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости. Двадцать плетей: бац, бац, бац… Выдержал! Артемий Петрович листанул инструкцию — «Обряд, каково виновный пытаете я». Нашел, что надо: «Наложа на голову веревку и просунув кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает…»

Прочел вслух и палачу приказал:

— Употреби сей пункт, пока в изумление не придет… Опять выдержал! Только от «изумления» того орал истошно.

Волынский был нетерпелив — вскочил, ногою притопнул.

Назад Дальше