— Вначале был Он, кого человек называет смертью, — точно соединенный из темнеющего неба, из теплого камня, из рыбного запаха реки и шелеста засыпающих тополей проступил сквозь негу вечера голос волхва, — но смерть эта была жизнью и была душой. Когда Он оглянулся вокруг, то не увидел никого, кроме себя. И Ему стало страшно. Ведь и тебе бывает страшно, когда ты одинок. Но вокруг никого не было, и Он понял, что то был не страх, то было отсутствие радости. Тогда он стал существом, подобным соединенным в объятиях Сварогу и Макоши, подобным яйцу, и разделил себя на две части. Так появились небо и земля. Так появились мужчина и женщина.
Они сидели лицом к Днепру, покорно отражавшему все еще довольно светлое небо, и видели, как в узкий затон этого неба опускается, и все никак не опустится фосфорически мерцающая обнаженная фигурка Добравы. И продолжали ткаться слова Богомила, широкие и медленные, как все вокруг.
— Но женщина подумала: «Я вижу, он хочет сочетаться со мной. Но ведь Он сам меня создал. Лучше я спрячусь!» И она стала коровой. Но Он тут же обратился быком и в этом образе сочетался с ней. Она решила спрятать себя в курице, но Он тут же стал петухом и в этом образе сочетался с ней. Как не пряталась женщина, Он находил ее, и так возникло все, что существует в парах. Так Он стал своим собственным творением. И, если ты это знаешь, то знаешь и то, что сам являешься его творением. Когда же ты слышишь: «Приносить дары следует такому-то Богу». Или: «Самый справедливый Бог — такой-то». Ты можешь только посмеяться над этими невеждами или пройдохами, поскольку все Боги — это его творение, и все Боги — это Он сам. Он сделал это для того, чтобы стать различимым по именам и образам. Дышащий, Он зовется дыханием. Говорящий, Он зовется речью. Но все то лишь бесчисленные имена его дел. В любом из них Он не полон. Потому лучше называй его Душой. Это единственное, что можно почитать бесценным и полным. По этой же причине: ты — это тоже Он.
Вечерний воздух, подкрашенный тающими голосами и подголосками отдаленного гуляния, изнывающим гудом любострастных хрущей, плеском и призывным женским повизгиваньем у воды, невнятным шумом, наплывающим откуда-то слева, от теряющейся за холмистым берегом дороги, каждую секунду ясный воздух для любого, дышащего им, был полон все тех же зрелых и полных слов, но не каждому, конечно, следовало их различать.
— Как Он узнал в себе душу, так и тот из людей, детей Дажьбога, кто понял, что Он есть душа, становятся всем сущим. Тот же, кто, почитая кого-либо из Богов, говорит: он — это одно, а я — это другое, — тот просто глупец. Он подобен полезному животному. Ведь так же, как многие животные приносят пользу человеку, так и каждый человек приносит пользу Богам. И так же, как человек не хочет терять полезных для него животных, так и Богам неприятно, если человек знает, что он в душе Творца. Ибо тогда этот человек становится душой тех самых Богов, и они не в силах ему в том помешать.
— Так ведь… Глупец тот человек или нет, коль скоро все в этом мире предопределено? — завороженный словами учителя и вместе с тем — зрелищем купания Добравы, в блеске водяной ризы представлявшейся ему настоящей вилой, проговорил Словиша. — Одни рождаются цесарями, другие — рабами, и это непреложно…
— Так было не всегда. Древле существовало одно только сословие… — и вновь Богомил перешел на иносказание, предоставляющее натурам творческим больше свобод в овладении образом. — Он пожелал расшириться и создал царственных Богов, таких, как Хорс, Перун, Сварог, Святовит, Стрибог. Потом с той же целью Он создал Велеса и Макошь, Ладу и Лелю, и Дива, тех Богов, которые являются воплощением мирского богатства. А после он сотворил Семаргла или Переплута, Ярилу, Зайца и крылатых вил, чтобы они питали все сущее. И после всего Он создал лучший свой образ, ибо нет ничего выше этого образа, — Он создал Правду.
Наконец неясный шум, все настойчивее обращавшийся в отчетливый конский топот и жизнерадостные вскрики, вывел из сумерек, весело мазавших днепровские кручи синевой, небольшую рыхлую группу всадников, с левой стороны, с севера, неспешно вспахивавшую дорожную пыль. И в то же приблизительно время Словиша видел, выходящую на берег Добраву в блестящей водяной паволоке. Невольно длинная тонкая шея его выгнулась круче, и на ней проступила пульсирующая жилка. Но сколько бы ни был Богомил поглощен течениями более значащей для него жизни, это не могло остаться им не замеченным.
— Да, действительно, все прежде было душой…. — в его голосе, будь Словиша не так увлечен зрелищем жизни, несомненно, заприметил бы лукавство. — И пожелал всевышний Род: «Пусть будет у меня жена, чтобы я мог произвести потомство, и пусть будет у меня богатство, чтобы я мог совершить деяние». С тех пор в том состоит предел желания всякого, живущего на земле. Но тебе-то следует не забывать, что жена духа — это речь, а его потомство — это дыхание, а его богатство — это глаз и ухо. Помни об этом.
Всадники были уже почти под горой. В таком же сладком, как сам вечер, непринужденном мужском хохоте становились различимы отдельные фразы, щедро изукрашенные щегольскими варяжскими словечками. «Да что… твоя кобыла… ты ж ее кормишь хворостом… — выкидывало все новые вспышки смеха чье-то незатейливое балагурство. — Вон, как у нее брюхо-то разнесло… Конечно, он ее любит… Ах, так ты ее любишь! Так, может, у нее брюхо по другой вине раздулось?..» А Добрава, выйдя на берег, уж собиралась пересечь ту самую дорогу, по которой двигался отряд конников, чтобы достичь того места, где была брошена ее одежда, но замешкала у придорожной ивовой кущи, слыша приближающиеся голоса. Ни ездоки, ни Добрава не могли видеть друг друга, разделенные той самой кущей до последнего момента, но момент наступил.
— Ого-го! — тотчас всколыхнулось несколько голосов, с удовольствием меняя тему своего пустозвонства. — Еще одна русалка!
— Но эта лепшая будет!
— О-о, куда как! — подзадоривая друг друга, гоготали молодцы, то и дело осаживая не желавших оставаться на месте лошадей. — Эта хороша. Те чего-то дохлые были, как твоя, Вермуд, кобыла, худые да пузастые. А эта — да-а!..
Конечно, Добрава могла с легкостью избежать этого столь нецеремонного внимания к себе, своевременно укрывшись в листве, но тогда зачем Бог дал ей такую широкую и полную грудь, зачем тогда ей были нужны гладкие могучие, игравшие при движении мышцами, бедра, и сильная молодая спина, и такие лучистые очи? Одно лишь мгновение не зная что лучше предпринять, она в кратком смятении своем сломила подвернувшуюся под руку ветку луговой рыжей лилии, и решительно, высоко подняв голову, шагнула меж конниками, явно ослепляя дерзостью своей красоты.
— Вы что, баб не видели? — небрежно уронила она на ходу.
— Своих-то видели, — отозвался кто-то, — да свои понаскучили.
— А чужие пусть другим наскучивают, — не оборачиваясь поддержала игру Добрава, да вдруг тряхнула мокрой головой, рассыпав обильные звездчатые брызги.
От неожиданности лошадь одного из всадников резко прянула, отчего тот покачнулся в седле, поднимая новый приступ веселья у своих приятелей.
Надо ли говорить, что с горы неотрывно наблюдали за происходившим внизу действом. Конечно, премудрый Богомил при первом взгляде на своего юного ученика понял, что занимало его в ту минуту по-настоящему, понял и то, что уже сам его нежданный визит был мольбой мятущейся души об участии, но пора было эту душу отлучать от прямого руководительства для вольного плавания в океане творчества. Весь встрепанный вид Словиши, и дрожание жилки на напрягшейся тонкой шее, и растерянный блеск молодых глаз как бы говорили: «Как же мне быть? Что же выбирать?» И слова Знания, звучавшие из уст волхва, были всего-то словами любви, отнюдь не уполномоченной перекраивать предначертания Вышнего. Но малый так страдал, что Богомил все же не удержался от прямого ободрения:
— Ну что же ты? Иди к ней. А то, смотри, уведут: она девка видная.
— Да я нет… Я не того… — что-то невнятно бормотал Словиша, всем напряжением тела пытаясь добавить остроты взгляду, сопротивляющемуся затее сумерек сыграть в жмурки.
— Иди к ней. Это не значит, что ты никогда не станешь волхвом. У каждого свой путь. Иногда, на долгие годы взвалив на себя бремя домохозяина, человек тем самым сокращает этот свой путь. Разве исповедимы Его пути! Благодаря сыновьям возможно завоевать пусть не существенный, но вещественный мир. Тоже неплохо. Главное, не забывай, что все желания однородны, ибо ведут к результатам. Но для того, чтобы воспринять душу вселенной, то, что выходит за пределы голода, жажды, печали, заблуждения, старости, смерти… Но об этом не сейчас. Ну же!
Шагая по полю к выразительно белевшей на нем небрежно брошенной рубахе, Добрава, конечно, бросила взгляд на гору. Небо еще не успело избыть всего света, было густо-сине, и на нем отчетливо обрисовывался высокий черный силуэт каменного Рода, но уже нельзя было различить, стоял ли кто рядом с ним или нет. Конники, так же пересмеиваясь, двинулись вперед; вновь чья-то шутка приподняла общий кураж.
— Ну ты, смотри, Игорь, а то нам одним доведется в Царьград входить… — выкрикнул кто-то в другой раз, и Добрава услышала за своей спиной приближающийся мягкий топот копыт.
В этот момент она уж собиралась поднять с земли рубаху… Но повернулась навстречу соскакивающему с жеребца крепышу. С первого взгляда не только на тонкие полотняные, а то и шелковые рубахи, широченные яркие щегольские штаны, на каждые из которых было потрачено столько материи, сколько с головой хватило бы трем парам простых портков, но и, судя по той развязности, с которой держали себя весельчаки-молодцы, нездешнему говору, было ясно, что это часть дружины какого-то князя, верно, киевского, которую по каким-то делам занесло в эти края. Но, поскольку тех наглых зубоскалов было достаточно много, да и отсутствие одежды все-таки как-то сковывало, Добрава не разглядела их толком. Теперь же, видя прямо перед собой одного из них, в яркой даже при скудном свете, должно быть зеленой, рубахе без каких бы то ни было украшений, лишь подпоясанной широким кожаным ремнем, к которому были подвешены кожей же оплетенные ножны для короткого меча, она с восхищением начинала угадывать, не смотря на сгущавшиеся сумерки, его черты. Когда насмешников было много, ей вовсе не зазорно было чувствовать себя перед ними голой, но теперь перед единственным мужчиной неясное смущение начинало замораживать ее движения. Но для того, чтобы поднять разбросанную на земле одежду, нужно было нагнуться… что Добрава тут же отмела. Оставалась одна только сломленная по ту сторону дороги ветка родии-лилии в руках, которой она невольно и пыталась прикрыться, впрочем, совершенно безрезультатно.
— Ты Игорь… — то ли спросила, то ли утверждала она.
— Узнала? — в уплотнившейся синеве воздуха сверкнули его крупные белые зубы.
— Да чего ж не узнать? — отвечала Добрава, вскидывая подбородок и все бессмысленно вертя в руках измученный цветок. — Каждый грудень ведь приезжаешь за полюдьем, что ж не узнать?
Игорь лишь хмыкнул.
— Я, это… Мы до осени уходим… — сказал. — Вон мои идут, видишь? — кивком головы он указал себе за спину, и точно по волшебному мановению над Днепром показались размазанные крепчавшим настоем темноты светлые пятна парусов, сквозь затихающее лопотание уставшего почерневшего ветра проступил плеск и слабые голоса, отраженные водой; и еще слышно было, будто затаенный гром навис над округой… — А мы тут решили немного промяться… берегом.