Русалия - Виталий Амутных 9 стр.


И Добрава вновь ловила для очередной подруги красного жучка, садила той на палец. А та, высоко подняв дрожащую руку, запинаясь, шептала жарко:

— Коровушка-буренушка, скажи, где мой жених живет? Коровушка-буренушка… Ах! Ты видела?! Она к дому Милована полетела! Она к дому Милована!.. Добравушка, я, верно, тоже скоро со своей волей девичьей распрощаюсь!

А дома все шло, будто ничего и не менялось. Поскольку дни пролетали праздничные, на работу особенно не налегали, но все равно приходилось и на огород заглянуть, и пойти с отцом сети проверить, да и светлыми вечерами попользоваться — за прялкой посидеть иной раз в избе, поскольку заслонка с единственного окошка в четыре на девять вершков по-летнему была снята, и света для работы хватало, а то прямо на траву прялку вынести. И, кабы не бухтение — невнятные сетования отца да завистные глаза и нарочито жалостные речи матери, которыми она, как всякая мать, чье родительское превосходство было сокрушено обретением роженым дитятком суверенности, тщилась уязвить теперь не зависящее от нее счастье дочери, — так будто жизнь домашняя и не выходила из своей проторенной стези.

И все-таки эта маленькая изба, наполовину врытая в землю, с одной дверью, с одной, понятно, каморой, где помимо шестерых человек еще каким-то чудом умудрялась помещаться и круглая глиняная печь (ох, как же угарно бывало от нее зимой!), и два ларя, и погреб, это беспритязательное жилище, точно такое же, как у любого другого сельчанина (ведь избы ладили всем миром, как и поля орали, ставили переметы на птиц, косили, провожали зимы и встречали весны), вдруг показалась Добраве настолько с ней сращенной, что никогда не допустит до расставания. И становилось ей в эти минуты так больно и сладко на душе, что глупые слезы сами собой выползали из глаз, и она только успевала смахивать их украдкой, чтобы никто из родных того не приметил.

До своего отъезда со Словишей они видались дважды, но оба раза коротко, едва по десятку слов друг другу сказав. Да и непригоже теперь было ей, чужой жене, с парнем балясы точить. Второй-то раз, вроде разговор подольше вышел. Это, когда Богомилом с Торчиным и с прочими волхвами, возглавлявшими дружины русальцев, пели купальские гимны на великих игрищах. Ну, а Словиша, как молодой волхв-гусляр (тут его и в ватафины произвели), ясно, был средоточием всеобщего внимания. Собственно, на него да на Добраву весь мир только и смотрел. Но, когда пляски начались, игры, костры разожгли, пивом всех обнесли (всяк сам себе ближе), тут уж можно было и словом перекинуться. Хоть Добрава и не очень-то стремилась к тому, но чувствовала она, что слово их последнее все же должно остаться добрым.

— Может, ты сердце против меня имеешь? — проводя хвостиком сорванного березового листка по ярким губам, весело расцветавшим на круглом лице, верно, ставшем за эти дни еще красивее, таинственно и вместе с тем не без достоинства проговорила Добрава, когда Словиша будто случайно проходил совсем рядом от нее вослед за праздничной толпой, двинувшейся к холму Рода на братчину. — Тогда прости… Не враг я тебе.

Тот остановился. Коротко глянул на нее нарядную, с дождевыми ряснами, спускавшимися на грудь от невысокого кованого венца с купальскими знаками огня и воды, в бранной паневе, обтягивавшей круглые бедра, на которых лежали концы пояса с вышитыми ящерами, глянул на нее, прислонившуюся ровной неширокой спиной к атласному стволу молодой березы, — отвел глаза.

— Да я и думать уже о том забыл! — сказал в ответ, глядя в сторону, и поправил съехавший на ухо привядший венок из лиловых кисточек шалфея и бледно-желтых мальв.

— Забыл? — крохотной обидой отозвались в ее душу те слова, хоть и понимала она, что никакого права у нее на обиду и быть не может. — Быстро же ты забыл.

— Да уж не быстрее, чем ты забыла…

Он хотел присовокупить слова «свои обещания», но в том то и дело, что никаких обещаний ни с ее, ни с его стороны не было.

— Видишь ли, мы ведь все думаем, что сами как хотим, так своей жизнью и вертим. Ан-нет! Все от Бога, — пересказал он слышанные от Богомила слова. — Так что…

— Словиша! Эу-у, Слови-ша! — вынырнул откуда-то из-за высокорослых зарослей борщевика жизнерадостный окрик. — Ты на чужих жен не заглядывай! Хватай свои яровчаты, - догоняй, давай, а то беседу без тебя ведь не начать…

Голос, удаляясь, слабел. Словиша поспешил за ним, сделав на прощанье неопределенный жест. На том и расстались. Где-то в верхушке березы игриво цвиринькнула горихвостка.

— Фюить-тик-тик…

А через день и князевы люди прибыли. Все село, понятно, высыпало Добраву провожать. И оставила бы она в памяти о расставании с выносившим ее суровым и ласковым миром, может быть, самые умилительные воспоминания, если бы, уже садясь в возок, не видела, как стоявшая на почтительном отдалении давно иссохшая, но все еще статная мать Словиши жесткими губами выговорила, точно вычертила, слово — «блядь». Это прочитанное по губам нелюбезное слово, вовсе не заслуженное, так и осталось в памяти Добравы как бы солью того прощания.

Лишь только отъехали, погода стала портиться, — по небу побежали мелкие частые облачка, на глазах распухавшие в тучи. Час прошел или больше, и вот первые редкие тяжелые капли стали падать в пыль дороги, делая ее ноздреватой, точно хлеб из опарного теста. Пришлось свернуть под ближайший лиственный навес. Но дождь быстро превращался в ливень, — зеленый шолом мигом прохудился и уже не спасал от неукротимых потоков воды. Поэтому Добраве, как княжеской жене, было предложено исключительное право на место под возком, куда она и поспешила забраться, подложив под себя колючий, шибающий рыбьим духом, мешок, из тех, с которыми она в дороге делила внутренность возка. Скрючившись на этом мешке, не имея возможности даже повернуть голову, она все смотрела на мотающийся под ударами водяных струй уже изрядно покалеченный лазоревый венчик волошки на тоненьком стебельке и думала о том, что этот роскошный дождь, о котором так много перепел отгулявший праздник, для всего села стал очевидной наградой за охрану отчего канона существования; и, должно быть, ее малые сестры скачут сейчас нагишом по выстиранной до муравчатого блеска траве, завернутые в одни эти сверкающие струи, выкрикивая что-нибудь вроде:

Уродися, репка,

Не густа, не редка,

С мышиный хвост,

С тараканий нос…

«А кто-то скажет, — думала она (и она знала кто), — вот эта, мол, смотала удочки, так и небо расщедрилось…»

Страшный размахом своим и неистовством летний дождь редко бывает долог. Длиннокосые крылатые вилы вновь затворили Свароговы хляби небесные, и поток животворной влаги стал быстро оскудевать. Вскоре уже можно было продолжить путь. Но то, что принесло торжествующим ратаям радость, надежду и новый порыв одушевления, для Добравы обернулось новыми сложностями: дорогу размыло, и вместо того, чтобы ехать тороком, теперь приходилось хлюпать в грязи, увязая подчас по ступицу. Сопровождающие Добраву мужики из Игорева становища были суровы и весьма неразговорчивы, чему, надо быть, обязывала их служба. Они подали ей какой-то нашедшийся у них кус веретья, чтобы она прикрыла им промокшую насквозь рубаху, и продолжали свой путь в удручающем безмолвии.

Всю дорогу серые тучи застили летнюю лазурь неба, время от времени срывался реденький быстротечный дождик. Лишенная всяческого движения Добрава, трясясь вместе с мешками в тесном возке, так продрогла, что уж не знала как дождаться окончания этого унылого холодного бесконечного пути. Однако природа, чай, нарочно приуготовила ей столь безотрадный приступ к появлению пред ее очи овеществленной грезы.

Дорога нырнула в пойменный яворовый лесок. Низко склоненные ветки полные вырезных листьев с озорной готовностью обрушивали на все мрачневших вершников ушаты накопленной дождевой влаги. Это отчасти развлекало Добраву. К тому же и солнце стало показываться, там и здесь острыми золотисто-зелеными иглами протыкая кудлатую толщу листвы, россыпями световых пятен выстилая мокрые стволы, крупы лошадей, спину возничего, зажигая летним огнем воду в оставляемых возком колеях, понуждая вступать в пляс мириады только что сонных капель. Когда же дорога совсем нежданно выскочила из леса, Добраве представилось столь величественное зрелище, что руки ее сами собой взметнулись и замерли у груди в молитвенном жесте.

Днепр, образуя луку, изгибался вправо, и здесь, где в него широким устьем впадала Почайна, высокий берег далеко отступал от воды, нарезая благолепный дол обширному посаду, рассыпавшемуся множеством ладных маленьких хаток. А над посадом на плато высокой горы, в короне лучей, вырывавшейся из-под сизой с огнезарной каймой тучи, возносились над всем окоемом гигантские бревенчатые стены крепости с зубцами и башнями. Это было так… Это было… Это было так ошеломляюще, что слезы выступили на глазах Добравы.

Это был Киев. И простодушно перенося свой незначительный опыт жизни, полученный в природном ей окружении, на всего лишь воображаемую чужую действительность, Добрава помыслила вдруг, что она въезжает в этот город женой самого важного здесь человека, и, что там, за этими величавыми стенами кремля, все только и судачат о том, какова же будет молодая жена князя (она невольно сбросила с головы веретье и огладила волосы), и ждут не дождутся ее появления.

Однако повезли ее спервоначалу вовсе не к городским воротам, а свернули к берегу. Тут у деревянной пристани из свежих золотистых досок, поставленной, видать этой весной на месте смытой половодьем старой, среди множества больших и малых лодок их дожидался челн.

— Невзор! Эй, Невзор, навь пузастая! — закричал один из провожатых Добравы. — Что ты там к бабам прилип, дознаешься у них, как лучше портки мыть?

Тотчас от группы баб, тут же неподалеку колотивших белье, отделился коротенький сбитый мужичок, действительно с торчащим вперед потешным круглым брюшком, но с лицом подвижным и веселым, вовсе не навьим. Он почти вприпрыжку примчался на зов и, с каким-то скоморошеским вывертом сорвав с головы колпак, нарочито низко поклонился уже спешившимся вершникам.

— Рады видеть! Рады видеть! — тараторил он, в один миг бойкими обжигающими глазками исчертив Добраву вдоль и поперек. — А это, значит, и есть новоявленная Игорева наложница? Хороша!

— Хороша — не хороша, это не тебе разбирать, — с несменяемой мрачностью оборвал Невзора тот, кто, видать, был здесь набольшим. — Отвезешь ее на остров, в стрелецкую слободу, там к Судиславу пойдешь, он покажет в какой дом ее свести. Ладно, с тобой еще он пойдет, — старшой кивнул на одного из своих товарищей. — Да вот смотри: вон, возьмешь шесть мешков ветряного гольца, ну, еще там судака немного есть, и возьмешь четыре мешка гусиных полотков. Так вот, рыбу и два мешка полотков — Судиславу, а те два мешка полотков, что останутся, Путяте отдашь. Понял ли? Смотри, не перепутай!

Стоя в стороне, Добрава еще долго слушала неторопливое обстоятельное изложение всяческих указаний, касавшихся большей частью вопросов хозяйственных, в которых имя ее давно уж не поминалось. А вечер, меж тем, был совсем уж близок. Однако, будучи воспитана в уважении ко всякого рода домовитости, она не могла не понимать всей важности такого разговора. Вот только слово это… «Как же его?.. Ага, наложница!» Что-то ей не понравилось. Не столько само слово, значения которого она не понимала, но отношение, с которым оно было произнесено, выражение глаз при том, некая особенная интонация — вот это как-то неприятно настораживало.

И вот повезли ее на остров. Там долго искали того самого Судислава, которому след было передать рыбу и гусиные полотки; ходили к одному человеку, к другому, наконец нашли Судислава, — тот вылез из мыльни с раскрасневшимся огромным лицом, в не подпоясанной белой рубахе и долго не мог взять в толк, чего, собственно, от него хотят. Выяснилось, что он ни о чем не оповещен и, разумеется, по этой причине ничего приготовить не мог. Вместе с Судиславом, успевшим накинуть поверх рубахи рабочий кафтан из смурого сукна, но так и позабыв рубаху подпоясать, пошли к Путяте, благо тот был Судиславу спорядным. Узнали, что Путята еще утром взял две лодки и отправился за рудой для кузницы. А у крыльца Путятиного дома стояли, теребя в руках какие-то ширинки (вроде как делом были заняты) три ладных бабочки и что-то все переглядывались да пересмеивались тишком. «Должно быть, они не знают, что я жена князю, — кумекала себе Добрава, уязвленная их невнятным насмешничеством. — Они, может, думают обо мне что-то вроде того, кем назвала меня мать Словиши?..» От дома Путяты ходили еще куда-то и еще… В конце концов, когда малость смерклось, объявился какой-то человек, которого от все разбухавшего сумрака и безмерной усталости чувств Добрава уж не могла видеть отчетливо; человек сказал, что князь все-таки велел определить молодку на своем дворе, — и ее вновь повели в лодку.

Назад Дальше