Я промолчал. Конвей, просто разогревался, готовясь перейти непосредственно к самой сути всего рассказа. Он повышал голос, начинал жестикулировать своими сильными руками. Я не хотел мешать ему в этом.
— Но вся загвоздка в том, — продолжал Конвей, — что Дж.Д. устарел. Он начинал заниматься хирургией в сороковые-пятидесятые годы, вместе с Гроссом, Чартиссом, Шэклфордом и иже с ними. Тогда хирургия была совсем другой; важны были практические навыки, а наука в расчет почти не принималась. Никто тогда не знал об электролитах или химии, и Рэндалл так и не смог до конца свыкнуться с ними. Пришли новые парни; они были выучены на ферментах и натриевой сыворотке. Но вот для Рэндалла все это так и остается мучительной головоломкой.
— Но он пользуется хорошей репутацией, — сказал я.
— И Джон Уилкс Бут тоже ею пользовался, — ответил Конвей. — До поры до времени.
— Что я слышу, неужели профессиональная зависть?
— Да я сам могу изрезать его левой рукой, — сказал Конвей. — Не глядя.
Я улыбнулся.
— С похмелья, — добавил он. — И в воскресенье.
— А что он за человек?
— Мудак. Вот он кто. Его стажеры говорят, что Дж.Д. нигде не появляется без молотка и полудюжины гвоздей, на тот случай, если ему вдруг представится возможность распять кого-нибудь.
— Но не может же он всегда оставаться столь отталкивающим типом.
— Конечно, — согласился Конвей. — Такое возможно только когда он чувствует себя в особенно хорошей форме. Но как и у каждого из нас, у него тоже бывают выходные.
— Но все равно. По твоим словам выходит, что он просто чудовище.
— Какое там… Обычная сволочь, — сказал он. — Знаешь, ведь стажеры еще кое-что рассказывают о нем.
— Вот как?
— Да. Они говорят, что Дж.Д.Рэндалл так любит резать чужие сердца, потому что у него никогда не было своего собственного.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Ни один здравомыслящий англичанин никогда не отважился бы на поездку в Бостон, особенно, если это год 1630. Для того, чтобы решиться на длительное морское путешествие к далеким и диким берегам мало было одной лишь отваги и силы духа — на такое мог отважиться только по-настоящему отчаянный и фанатичный человек. К тому же для всякого, решившегося на подобное путешествие, был неизбежен решительный и бесповоротный разрыв с английским обществом.
К счастью, история судит о людях по их поступках, а не по тому, что подвигло их на подобные свершения. Именно поэтому бостонцы могут спокойно считать своих предшественников поборниками демократии и свободы, героями-революционерами, а также придерживавшихся либеральных взглядов художниками и писателями. Это город Адамса и Ревера, город, в котором все еще чтут Старую Северную Церковь и Банкер-Хилл.
Но у Бостона есть и другое лицо, и эта темная личина обращает свой взор к позорному столбу, колодкам, стулу для пыток и охотам на ведьм. Вряд ли современному человеку дано понять, чем являлись эти орудия пыток на самом деле: это доказательства одержимости, неврозов и изощренной людской жестокости. Это признак общества, погрязшего в боязни греха, проклятия, жарких костров преисподней, недуга и индейцев — перечисление велось в таком или примерно таком порядке. Испуганное, настороженное, погрязшее в подозрениях общество. Проще говоря, общество реакционно настроенных религиозных фанатиков.
В немалой степени на подобное положение дел оказал влияние и географический фактор, потому что когда-то на месте Бостона были одни лишь болота. Кое-кто утверждает, что именно по этой причине столь часты здесь непогожие дни, а климат всегда неизменно влажный; другие же, напротив, говорят, что это здесь ни при чем.
Бостонцы склонны попросту не обращать внимания на многие факты из прошлого. Город, подобно выбившемуся в люди и преуспевающему пареньку из трущоб, постарался порвать со своим прошлым. Будучи сообществом обычных людей, населяющих его, город завел у себя династии нетитулованных аристократов, готовых посоперничать с самыми древними и устоявшимися династиями Европы. Будучи городом богобоязненным, он взрастил здесь просвещенное общество, равных которому не было на Востоке. Бостону оказалась не чужда и такая черта, как самолюбование — именно этим своим качеством он очень схож с другим городом сомнительного происхождения — Сан-Франциско.
Но к несчастью для этих двух городов, от своего прошлого им все равно никуда не деться. Сан-Франциско до сего времени никак не удается изжить из себя дух нашумевших золотых лихорадок и стать по-европейски благопристойным городом. А Бостон, сколько бы он не старался, все равно уже никогда не сможет отказаться от пуританства и снова считать себя чисто английским.
Всех нас — всех вместе и каждого в отдельности — с прошлым связывают крепкие узы. Оно заявляет о себе, влияя на телосложение, на цвет нашей кожи и волос, а также на то, как мы привыкли стоять, ходить, есть одеваться — и думать.
Мне вспомнилось об этом по пути на встречу с Вильямом Харви Шеттэк Рэндаллом, студентом медицины.
* * *
Мне кажется, что любой человек, названный в честь Вильяма Харви, не говоря уже о Вильяме Шеттэке, ощущает себя наверное законченным идиотом. Это все равно, что быть названным в честь Наполеона или Кери Гранта; уж слишком непомерна такая ноша для ребенка, уж чересчур это претенциозно. На свете есть очень много вещей, с которыми нелегко мириться при жизни, но все-таки зачастую труднее всего смириться с собственным именем.
И пример Джорджа Голла может послужить совершенным тому доказательством. После окончания учебы на медицинском факультете, где ему приходилось терпеть бесконечные шутки и каламбуры в свой адрес, он стал хирургом, специализацией которого стали болезни печени и желчного пузыря. Это была едва ли не самая худшая изо всех открывавшихся перед ним возможностей. Но тем не менее он решился на это с необычной, смиренной уверенностью, как будто выполняя предначертанное ему судьбой. В каком-то смысле, так оно, наверное, и выходило. Спустя годы, когда насмешки и колкости уже почти сошли на нет, он задумался о том, что не плохо было бы сменить имя, но это было уже невозможно.
Я очень сомневался на тот счет, что Вильям Харви Шеттэк Рэндалл когда-либо станет менять свое имя. Подобное имя хоть и накладывало на своего обладателя определенную ответственность, но оно в тоже время несло ему и благо, особенно, если тот останется в Бостоне; кроме того, сам он, производил довольно приятное впечатление. Это был высокий светловолосый юноша с красивым, открытым лицом. Казалось, что он являл собой воплощение парня американской мечты, и от этого обстановка в его комнате представлялась нелепой и довольно неуместной.
Вильям Харви Шеттэк Рэндалл жил на первом этаже корпуса «Шератон-Холл», где находилось общежитие медицинского факультета. Как и большинство студентов он жил один в комнате, которая была намного просторнее остальных. И уж разумеется, здесь было куда просторнее, чем то голубиное гнездо на четвертом этаже, где я обитал в свою бытность студентом. Комнаты верхних этажей были дешевле, чем внизу.
Со времени моего студенчества здесь все-таки произошли кое-какие изменения. В общежитии перекрасили стены. Тогда все кругом было выкрашено в допотопный серый цвет; теперь же стенки выли вымазаны тошнотворного вида зеленой краской.
Но эта была все та же самая старая общага — те же полутемные коридоры, те же грязные лестницы, тот же тяжелый, застоявшийся запах грязных носков, учебников и гексанхлорофена.
Можно сказать, что в комнате у Рэндалла было довольно мило. Она была обставлена под старину; мебель смотрелась так, как будто ее купили на каком-нибудь аукционе в Версале. В ее изрядно потертой обивке из красного бархата и облупившейся позолоте на резном дереве было заметно потускневшее от времени величие, тоска по прошлому.
Рэндалл отступил от двери.
— Проходите, — сказал он мне. Он не стал распрашивать, кто я такой. Ему достаточно было одного взгляда, чтобы узнать во мне врача. Это приходит со временем, когда человеку приходится достаточно много времени проводить в обществе врачей.
Я вошел в комнату и сел.
— Вы пришли из-за Карен? — казалось, он был не столько растроен, сколько чем-то озабочен, как будто я своим приходом отрываю его от какого-то важного занятия или же задерживаю, в то время, как он собирался уходить.
— Да, — сказал я. — Конечно, я понимаю, как это не вовремя…
— Ничего, начинайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в позолоченную пепельницу венецианского стекла. Редкостная безвкусица, но зато стоит дорого.
— Я хотел поговорить о ней с вами.
— Конечно.
Я все еще ожидал, что он хотя бы поинтересуется, кто я такой и откуда, но, по-видимому, ему это было совершенно безразлично. Он сел в кресло, стоявшее напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
— Что вас интересует?
— Когда вы виделись с ней в последний раз?
— В субботу. Она приехала из Нортгемптона на автобусе, и я после обеда заехал за ней на автовокзал. У меня была пара свободных часов, и я отвез ее домой.
— И как она вам показалась?
Он пожал плечами.
— Замечательно. У нее все как будто было в полном порядке; она показалась мне очень счастливой. Все рассказывала об их «Колледже Смитта» и своей соседке по комнате. Очевидно, у нее была какая-то странная соседка. И еще она говорила об одежде и тому подобных вещах.
— И ее ничто не угнетало? Она не нервничала?
— Нет. Совсем нет. Она вела себя как обычно. И если даже и была несколько взволнована, то это скорее от встречи с домом после некоторого отсутствия. Я думаю, что в «Смитте» ей все-таки не очень нравилось. В семье она всегда была любимицей, и ей наверное казалось, что родители не воспринимают ее всерьез, не верят, что она может быть самостоятельной. Она была немного… дерзкой, вот наверное подходящее слово.
— А когда вы видели до этого, до прошлой субботы?
— Точно не знаю. Наверное где-то в последних числах августа.
— Значит, это была долгожданная встреча.
— Да, — сказал он. — Я всегда был очень рад видеть ее. Она была очень живой, очень энергичной, и она умела неплохо подражать другим. Она могла изобразить кого-нибудь из преподавателей или своего друга, и еще она была довольно истерична. Вообще-то именно так ей и удалось заполучить ту машину.
— Машину?
— В субботу вечером, — сказал он. — Мы ужинали вместе. Карен, я, Эв и дядя Питер.
— Эв?
— Моя мачеха, — сказал он. — Мы все зовем ее Эв.
— Значит, вас тогда было пятеро?
— Нет, мы были вчетвером.
— А что же ваш отец?
— Он был занят в больнице.
Он сказал об этом очень прозаично, и я не стал заострять внимания на этом обстоятельстве.
— В общем, — продолжал Вильям, — Карен на выходные нужна была машина, а Эв ей отказала, сказав, что не хочет, чтобы она исчезала из дома на всю ночь. Тогда Карен переключила свое внимание на дядю Питера, уговорить которого намного легче, и стала просить одолжить ей на выходные машину. Сначала он никак не хотел согласиться, но потом она пригрозила, что станет изображать и его, и тогда он немедленно отдал ей ключи.
— А как же Питер потом добирался обратно?
— Я подвез его до дома в тот вечер, когда сам возвращался сюда.
— Значит, в субботу вы провели несколько часов вместе с Карен.
— Да. Примерно с часу дня до девяти или десяти часов вечера.
— А затем вы уехали вместе с дядей?
— Да.
— А Карен?
— Она осталась с Эв.
— Она куда-то собиралась в тот вечер?
— Думаю, что да. Ведь ей для этого и нужна была машина.
— А она не говорила вам, куда она отправится?
— Как будто в Гарвард. У нее там были какие-то друзья.
— Вы виделись с ней в воскресенье?
— Нет. Только в субботу.