Мотивировка была прежней (в командировку - срочная работа в архиве). Я надеялся, и тому были основания (уже давненько не появлялся в редакции с утра), что мое появление никак не будет связываться с моим желанием у кого бы то ни было одолжиться. Но - ошибся. Не успел, как говорится, нарисоваться в дверях - ко мне быстрым шагом, как будто загодя поджидали, подошли два корреспондента из отдела комсомольской жизни и с таким видом, словно я самый богатый человек в СССР, попросили в долг по червонцу. "В крайнем случае, - настаивали они, подскажи, кто при деньгах, перехватим у него". Конечно, они копировали меня, но самое неприятное, что обоих этих корреспондентов я знал как самых серьезных и состоятельных в редакции и именно у них рассчитывал одолжиться. Разумеется, таким способом мне устроили обструкцию. Я решил стоять насмерть. Впрочем, ничего другого и не оставалось.
Я сел за свой стол и первым делом написал объявление: "Деньги есть, но не одолжу из принципа". Я понимал, что теперь навсегда пресекаю редакционный источник. Но что было делать, еще оставался редактор газеты, и его как-то надо было дождаться (он, как правило, приходил в редакцию перед обедом).
Мои подозрения оправдались полностью. Только я успел написать свой письменный отказ и вытащил кипу рукописей якобы для чтения, ко мне один за другим стали подходить сотрудники с уже известной целью. Не произнося ни слова, я указывал на объявление, лежащее на краю стола. О, как внутренне я хохотал, наблюдая боковым зрением вытягивающиеся лица. Не знаю, как я догадался мгновенно сочинить "Деньги есть...", это было какое-то гениальное прозрение. Волею провидения я спутал карты - не меня унижали, а - я... Причем не надо было вступать в диалог, объясняться. Вопрос - ответ. Я ликовал. Но оказалось, преждевременно.
После того как все от меня отстали и все улеглось, успокоилось, вновь появились те двое из "Комсомольской жизни". Я полагал, что они сейчас начнут притворно упрекать меня, стыдить, канючить, мол, как же так, говорил, что денег нет, а у самого, оказывается... Ну и так далее... К такому повороту я был готов. Но нет.
Они подошли ко мне как бы впервые. Очень долго и молчаливо изучали объявление. Потом, не обращая на меня никакого внимания, словно я отсутствовал, стали обмениваться впечатлениями, говорить, что принципы надо уважать, а людей принципиальных - чтить и даже по возможности ублажать деньгами для какой-нибудь срочной работы в архиве или ресторане.
Намеки были слишком прозрачными, чтобы не понять... но все их ерничество меня не трогало, не вызывало обиды. Напротив, в какой-то степени забавляло, пока они не вытащили свои карманные деньги (хрустящие красненькие червонцы). Тут только почувствовал, что как бы проваливаюсь в пустоту. Корреспонденты затеяли своеобразное соревнование в щедрости. Дескать, ты мне можешь одолжить двадцать рублей, а я тебе - тридцать. Ты - сорок, а я - все сто.
Не знаю, как удалось выдержать. Это было больше, чем измывательство. Чтобы они не догадались о моих чувствах, неотрывно смотрел в рукопись. И таки выдержал, они убрались, и я дождался редакто-ра!
Он заявился после обеда, в приподнятом настроении (собирался в отпуск), и принял меня сразу. И тоже весело так:
- Что, Митя, опять в командировку - срочная работа в архиве?!
Я ответил, что нет, не для того зашел - срочно нужны деньги. И посмотрел на него уж не знаю как, но веселость с его лица мигом слетела. Вначале он задумался, как будто внезапно вспомнил что-то свое, а потом как-то суетливо поднял трубку и при мне попросил бухгалтерию:
- Выдайте Мите Слезкину, - поправился, - выдайте поэту Слезкину треть его будущей зарплаты.
И чтобы там, на другом конце провода, никто не оспаривал его решения, как бы выбросил на кон козырного туза:
- У него срочная работа в архиве. Да-да, в Питере.
Уж не знаю, что прочитал редактор в моем взгляде, но только и в бухгалтерии ко мне отнеслись с пониманием и выдали не треть, а - уже по моей просьбе - половину зарплаты.
Как только получил деньги, все во мне так и запело, так и заприплясывало. Невольно остановился на лестничной площадке - какая-то знакомая мелодия, во всяком случае - припляс?! И вдруг вспомнил: во мне пелись с приплясом приснившиеся слова, повторяющиеся рефреном: "Я пришел экологом, а уйду пахеном. Ой-ли, ой-люли. А уйду пахеном!" Глупо? Конечно, глупо, но я, так же как и во сне, рассмеялся и почувствовал на душе такую необыкновенную легкость, словно в ту минуту там, на лестничной площадке, свалил с себя груз всех прежних и будущих унижений.
ГЛАВА 3
Розочка встретила великолепно. Положила пакеты со снедью на стол и позволила обнять себя. О Господи! В ответ каждая моя клеточка вскрикнула в восторге, нечленораздельно, но с такой истомленностью, словно мы не виделись тысячу лет. Я сжал ее в объятиях, прижался к ней и в какой-то сладостной муке уже членораздельно, с какими-то непонятными мне самому всхлипами пролепетал:
- Роз-зоч-ка!
- Ты что, плачешь? - строго, но все же больше удовлетворенно спросила она и откуда-то из-под меня протянула руку и потрогала мои глаза, чтобы удостовериться.
Не знаю, может, в самом деле всплакнул от избытка счастья, только сам я ничего не почувствовал, кроме нежной легкости ее пальчиков. А хотя бы и всплакнул, что тут такого?! Кажется, у Достоевского читал, что через великие страдания все к нам приходит, - вот и Розочка пришла. Впрочем, без Достоевского, по собственному опыту познал, что счастье - это как подарок душе уже за то, что она, душа, есть...
У Розочки душа удивительная, удивительная по понятливости - она всегда понимала меня лучше, чем я сам себя самого. А потому опять, как-то ловко сцепив руки замком, поднырнула под меня и, отстраняясь, уперлась ими в мою грудь с такой силой, словно коленом.
- Какая я тебе Роз-зоч-ка?! - сердясь, передразнила она и потребовала, чтобы я сейчас же отпустил ее.
Я отпустил, конечно, но мысленно все еще как бы прижимал к себе. Так бывает с песней - тронет душу, уже давно отзвучит, а отзвук все еще теплится в сердце. Так и здесь - отпустил, стою переполненный, в каком-то гипнотическом состоянии, даже боязно пошевелиться. И тут она огорошила как бы сковородкой:
- Что, товарищ Слезкин, маненько забылись, дали волю рукам?
То есть не огорошила, она ведь еще во дворике нарсуда предупредила, что отныне она для меня никакая не Розочка, а Розария Федоровна. И я для нее тоже не бог весть кто, а физическое лицо, посторонняя личность. В лучшем случае - товарищ Слезкин. Так что никакой "сковородки" с ее стороны не было, просто все сказанное ею в этот момент было в таком ужасном диссонансе с моими чувствами, что я как стоял, так и продолжал стоять, но уже без чувств.
Оправляясь и охорашиваясь от объятий, Розочка несколько раз внимательно посмотрела на меня, потом хохотнула, как умеет только она, прикрыв рот рукой.
- Повторяю: что, товарищ Слезкин, маненько забылись, дали волю рукам?
И засмеялась так весело, так заразительно, что и я наконец-то пришел в себя, тоже засмеялся, радуясь, что ей весело.
Мы вместе готовили ужин, баловались, бегали друг за другом на кухню, путали чужие сковородки со своей. И было даже интересно называть ее Розарией Федоровной и откликаться на Физическое Лицо или Постороннюю Личность, словно на некий внезапно пожалованный прокурорский чин или воинское звание.
В общем, постепенно я привык к нововведению. Единственное неудобство от ее затеи испытывал в постели.