Белый отель - Томас Дональд Майкл 4 стр.


Вот тут-то сын Ваш робость поборол,

поднял и насадил меня на кол,

стонала я, но крик глушил мой стон:

за трупом труп срывался из окон.

Я содрогалась из последних сил,

покуда он струю не испустил,

прохладную и нежную. С дерев

тела свисали. Снова затвердев,

опять нырнул – и снова стон исторг,

о, нету слов наш выразить восторг,

крыло отеля выгорело, в нем

лишь койки, пощаженные огнем,

виднелись; как все это началось,

никто не знал, – быть может, солнца злость

шальная ворох наших простыней,

горячих с ночи, обожгла сильней —

и подпалила; то ли кто из слуг

курил – его жара сморила вдруг;

а может, зажигательным стеклом

подтаявший явился горный склон.

В ту ночь мне глаз сомкнуть не удалось,

внутри, казалось, что-то порвалось,

Ваш нежный сын во мне был напролет

всю ночь, но без движения, народ

над мертвыми склонялся за окном,

не знаю, женский опыт вам знаком

иль нет, но алой боли пелена

за часом час все зыбилась, она

как озеро спокойное была,

что в берег тихо плещет. Не могла

заря нас ни разъять, ни усыпить.

Уснув же наконец, пришлось испить иное:

мне приснилось, будто я —

фигура носовая корабля,

резная «Магдалина». По морям

носясь, я на себе носила шрам,

оставленный меч-рыбой, я пила

крепчайший ветер, плоть моя была

древесная обточена водой,

дыханьем льдов, бессчетной чередой

плавучих лет. Сперва был мягок лед,

я слышала, как кит с тоской поет,

свой ус жалея, вшитый в мой корсет, —

меж ветром и китовым плачем нет

больших различий; позже лед пошел

вгрызаться в нас (мы были – ледокол),

мне грудь стесало напрочь, я была

покинута, точнее – родила

древесный эмбрион, он снег и ночь

сосал, разинув рот, покуда прочь

его все дальше злобный ветер гнал;

еще один свирепый снежный шквал

мне матку вырвал начисто, – вертясь,

она в пространство белое взвилась.

С каким же облегченьем ото сна

я встала поутру, озарена

горячим солнцем, чей спокойный свет,

лаская, гладил мебель и паркет!

Ваш сын неслышно вышел вслед за мной

и со спины так глубоко проник,

что в сердце, еще помнившем ледник,

расцвел цветок, внезапен и багров.

Не знала я, которым из ходов

в меня вошел он, но и весь отель,

и даже горы – все дрожало; щель

чернела, извиваясь, где одна

до этого царила белизна.

Сдружились мы со многими, пока

не ведавшими, как их смерть близка;

средь них была корсетница – пухла

и, ремеслу подобно, весела, —

но ночи мы делили лишь вдвоем.

Все длился звездный ливень за окном,

огромных роз тек медленный поток,

а как-то раз с заката на восток,

благоухая, роща проплыла

деревьев апельсиновых; была

я в трепете и страхе, он притих,

мы молча проводили взглядом их,

они, шипя, растаяли в воде,

как тысячи светильников во тьме.

Не думайте, что не было у нас

возможности прислушаться подчас,

как безгранична в спящем мире тишь,

друг друга не касаясь, – разве лишь

он холмик мой ерошил иногда:

ему напоминал он те года,

когда, забравшись в папоротник, там

возился он, играя. По ночам

немало он рассказывал о Вас —

и Вы, и мать стояли возле нас.

Из облаков закат лепил цветы

невыносимой, странной красоты,

казалось, будто кружится отель,

грудь ввинчивалась в сумрак, что густел,

я вся была в огне, его язык

ко мне в ложбинку каждую проник,

а семя оросило мне гортань —

обильная, изысканная дань,

что тотчас превратилась в молоко,

а впрочем, и без этого легко

оно рождалось где-то в глубине,

до боли распирая груди мне;

внизу он осушил бокал вина —

ведь после страсти жажда так сильна —

и через стол ко мне нагнулся, я

лиф платья расстегнула, и струя

забрызгивала все вокруг, пока

губами он не обхватил соска,

другую грудь, что тоже потекла,

я старичку-священнику дала,

все постояльцы удивлялись, но

они нам улыбались все равно,

как будто ободряя – ведь любовь

в отеле белом всем доступна вновь;

в дверь заглянув, шеф-повар просиял,

поток молочный все не иссякал,

тогда он подошел, бокал налил,

под грудью подержав, – и похвалил,

его в ответ хвалили – мол, еда

состряпана на славу, как всегда,

бокалы прибывали, каждый пил,

шутник какой-то сливок попросил,

потом и музыканты подошли,

за окнами, в клубящейся дали,

гас свет – как будто маслом обнесло

и рощи, и озерное стекло,

священник продолжал меня сосать —

он вспоминал свою больную мать,

в трущобах умиравшую, – Ваш сын

другою грудью занят был, с вершин

сползал туман, под скатертью ладонь

в дрожащем лоне вновь зажгла огонь.

Наверх пришлось нам броситься. Он член

ввел на бегу, и бедра до колен

мне вмиг горячей влагой залило,

священник же, ступая тяжело,

процессию повел на склон холма,

мы слышали, как пение псалма

стихало, удаляясь, он мои

засунул пальцы возле члена, и

корсетница-пампушечка, наш друг,

туда же влезла, захватило дух —

я так была забита, но должна

признаться, что еще не дополна,

Однажды ясным вечером, когда,

как простыня, озерная вода

алела, мы оделись и пошли

к вершине, пламенеющей вдали,

тропа была прерывиста, узка,

петляла меж камней; его рука

опорой мне служила, но и внутрь

ныряла то и дело. Отдохнуть

решили мы меж тисов, что росли

у церкви; наклоняясь до земли,

щипал траву привязанный осел;

когда Ваш сын, скользнув, в меня вошел,

монахиня с корзиною белья

явилась и сказала, чтобы я

напрасно не смущалась: наш ручей

грехи смывает полностью, – смелей!

То был ручей, что озеро питал,

которое жар солнца выпивал,

чтоб все дождем опять вернулось вниз.

Ее стирать оставив, взобрались

мы в царство холодов, где не растет

ни деревца, где только снег да лед.

Уже и солнце спряталось, когда,

впотьмах в обсерваторию войдя,

мы в телескоп взглянули. Как же он

был звездам предан, звездами пленен!

Вы знаете – они ведь у него

в крови; но только в небе ничего

не видно было – звезды до одной

на землю пали снежной пеленой,

не знала я, что звезды, словно снег,

к земле и водам устремляют бег,

чтоб поиметь их; в этот поздний час

к отелю спуск был гибельным для нас —

мы кончили еще раз и легли.

Во сне он был и рядом, и вдали,

и образы его плелись в узор,

порой я различала пенье гор —

они поют при встрече, как киты.

Всю ночь летело небо с высоты,

в мельчайших хлопьях, и со всех сторон

Вселенной раздавался сладкий стон, —

с тех пор, как начала она кончать,

он столько лет не прекращал звучать;

мы встали утром, звездами шурша

и жажду снегом утолить спеша,

все было – даже озеро – бело,

отель казалось, вовсе замело,

пока трубу он не наставил вниз

и те слова внезапно не нашлись,

что я там надышала на стекле.

Он сдвинул телескоп, и на скале

во льду мы различили эдельвейс;

он указал на падавших с небес

парашютистов, стала вдруг видна

застежка от корсета, – то она,

подружка наша пухлая, была,

она, казалось, в воздухе плыла,

зависнув в небе между двух вершин,

синяк, который Ваш оставил сын,

виднелся на бедре ее, он был,

по-моему, взволнован, его пыл

я чувствовала словно в забытьи,

тряс ветер трос фуникулера и

раскачивал вагончик, рвался крик,

вниз постояльцы падали, язык

его стучал мне в грудь, а кровь – в виски,

мгновенно напряглись мои соски,

цепочка дам не падала – плыла,

их юбки были, как колокола,

раздуты ветром; обгоняя их,

к земле летел поток фигур мужских,

казалось – это танец кружит всех

и женщины не вниз летят, а вверх,

как будто руки сильные мужчин

подбросили воздушных балерин;

мужчины оземь грянулись, вдогон

и женщины попадали на склон,

в деревьев кроны, в озеро, и лишь

затем упала россыпь ярких лыж.

Спускаясь, мы решили у ручья

передохнуть. На удивленье, я

так четко различала с высоты

рыб в озере прозрачном – их хвосты

и плавники горели серебром

и золотом, их скопище о том

напомнило, снуя под толщей вод,

как семя ищет в матку мою вход.

Назад Дальше