– Еще, еще, друзья! – говорил Никитин с механической однообразностью, как в кошмарном забытьи внушая себе и им необходимость того, что они делали, и, качаясь, упирался плечом в неподатливое тело орудия, стороной слыша сипящие ругательства Меженина, яростно расхристанного, какого-то страшного во всем облике после приступа подавленности:
– Навались, навались, душу вашу мотать! Подыхать, так с музыкой! Шевели задницами! Нав-вались, в гробовую вас доску!..
А когда, продвинув орудия на несколько сот метров по лесному берегу озера, вышли на широкую сухую просеку из мрачной сгущенности дыма, из разжиженной водой низины, Никитин почувствовал, что не в состоянии уже стоять на ногах, и, ощущая дрожание ног, железистую горечь во рту, привалился боком к стволу сосны. Он отупелыми пальцами рвал ворот гимнастерки, он хотел глотнуть воздуха, задыхаясь, жаждая пить его пересохшим горлом; приступами его подташнивало, пот затуманивал зрение, оглушительно и молотообразно била кровь в висках. Он расплывчато видел справа приведенные к бою орудия Княжко – и не поддавалось воле понять, как и почему он здесь…
Все со стоном, мычанием повалились на землю около станин, уткнувшись лбами в прошлогодний пласт хвои. Меженин один, держась за щит, разевая рот надорванным дыханием, воспаленно, следяще смотрел на Княжко, который быстрыми шагами шел от своих орудий, на ходу вытирая носовым платком дочерна измазанные копотью мокрые руки. Княжко шел молча, сапожки его ступали упруго по траве, но легкое покачивание торса при еле заметной хромоте явно выдавало его безмерную усталость, наверное, скрываемую им как человеческую слабость, и досадливо-хмурый взгляд его нетерпеливо искал что-то, ощупывал лес на противоположном берегу озера.
– Тебе ясно, Никитин? – подойдя, заговорил он звенящим голосом. – Ушли! Ушли к черту! Взорвали мост, и пока мы здесь… – Он был раздражен, бледен, гимнастерка намокла на груди, влажные светлые волосы прилипли ко лбу, видимые из-под забрызганной темными пятнами пилотки, и не было сейчас в его внешности той безупречной чистоты, подогнанной опрятности, что всегда поражали Никитина. – Успели оторваться от нас! Ушли по шоссе. Ты понял? – продолжал Княжко, вглядываясь в противоположный берег, и стиснул в кулаке грязный носовой платок. – Знаешь, что получилось? А получилось вот что: не они от нас, а мы уходили от них. Идиотство, идиотство! Упустить три дрянные самоходки! Чтоб по тылам нашим шастали! Никогда не прощу себе!..
– Оставь, Андрей. – Никитин слабо передохнул, добавил с трудом: – Оставь… Послушай, Андрей, наверно, так надо. Кажется, это последний бой. Может быть, нам повезло.
– Что, последний бой? Последний бой должен быть боем, а не… – И Княжко, через зубы выругался, чего он никогда не позволял себе прежде.
«Да, я не хочу этого боя, – подумал Никитин, – а он чувствует другое… Что он чувствует? Злость? Неудовлетворение?»
Все было необычно спокойным впереди, и слева, в низине, где они катили орудия, не рвались снаряды, не вставали разрывы вокруг разрушенного моста. По противоположному берегу озера текла розоватая наволочь тихого пожара, освещенного солнцем, дым, спрессовываясь под соснами, сваливался к воде – догорала там, никак не могла догореть, вслепую подожженная самоходка, но рева моторов за деревьями задымленного леса, металлического лязга гусениц не было слышно… И не стало слышно издали спаренных хлопков противотанковых пушек, только слитое, будто пчелиное гудение роя доходило из глубины чащи, и где-то правее озера несмолкаемыми строчками резали, сплетались и расплетались автоматные очереди, игрушечно-неопасные после недавнего орудийного грома, сотрясавшего лес.
– Пехота, – сказал Никитин утомленно. – Слышишь, Андрей?
– Это я слышу, что пехота, – отрезал Княжко, все комкая носовой платок в кулаке. – Три неповоротливые самоходки среди леса против четырех орудий – и упустили! Нет, эти самоходки на нашей с тобой совести, Никитин! Пошастают они теперь по тылам сдуру, не одного нашего уложат! Вот для тех и будет последний!.. – Он повернулся к Никитину с выражением холодного упрямства, которое появлялось на его лице, когда был недоволен собой, и вдруг спросил: – Что у тебя со щекой? Когда задело?
– А, мелочь. Рикошетом. Осколочек. Ерундовый, – ответил Никитин, и на пересохших губах его выдавилась отвергающая никчемность объяснений улыбка. Ему даже в голову не пришло показать Княжко спрятанный на память в планшетку крохотный осколочек, не убивший его, а лишь напомнивший о том, о чем никогда не говорил сам Княжко, считая разговоры о случайности дешевым расслаблением слабонервных.
– Иди, умойся в озере, – строго сказал Княжко, не высказав ничего по поводу царапины на щеке Никитина. – Вид у тебя, надо сказать…
Никитин чувствовал, каких усилий стоило бы ему заставить себя сделать на неподчиняющихся ногах шагов двадцать к озеру, уже наполовину очищенному от густоты дыма, двухглубинному в голубизне отраженного неба, спуститься к солнечной, невообразимо покойной воде, наклониться, зачерпнуть ее руками, хотел сказать: «Сойдет», – но тут увидел заостренный вниманием взгляд Княжко, обращенный в конец просеки, где наперебой дробили яркий теплый день дальние автоматные очереди, и тоже непроизвольно обернулся туда.
– Так, – сказал Княжко. – Соседи появились.
Там, в конце длинной просеки, золотисто отсвечивающей стволами сосен в мягкой прозелени лесного коридора, возникла скученная группа людей, вынырнула из леса, оттуда долетел голос команды, и эта группа людей устремилась рысцой по направлению озера левой стороной просеки; впереди скачками бежал квадратный, в офицерской фуражке человек в развевающейся плащ-палатке, с автоматом поперек груди; он, не оглядываясь, выкрикивал накаленно: «Не отставать, братцы, не отставать!» – и широко загребал по траве яловыми сапогами, весь верткий, шустрый, весь нацеленный одержимо при своем куцеватом, незначительном росте. Приближаясь к озеру, он первый заметил орудия на просеке, властно и упредительно вскинул руку с зычным приказом: «Стой! Ждать здесь! Отдохнуть!» – и, как шар, пущенный ударом, кинулся к орудиям, развевая крыльями плащ-палатку, крича на бегу:
– Артиллеристы, дьявол ваша бабушка! Загораете, пукальщики? Спины на солнце греете! Сачкуете?
Он, запыхавшись, подбежал к офицерам, одновременно обрадованный и злой, молодое взмокшее лицо было отчаянно какой-то неразряженной отчаянностью недавнего боя, его видавшая виды фуражка с полурасколотым, покорябанным козырьком съехала на затылок, его угольно-черные быстрые глаза, обведенные ожженной краснотой век, всполошенно зыркали по орудиям, по Никитину, по Княжко, как будто не находили того, что должны были найти здесь.
– Вы, буссольные сачки, тыловые артиллеристы, боги войны! По ком же стреляете? Окопались на солнышке – и дрыхнете! Попочки в целости сохраняете? – закричал он привыкшим к подхлестам пехотинским голосом, взвинченным негодующим презрением. – Здорово живете, тыловики рязанские! Понукали из пушек – и загорай? Бой для вас кончился? Сидите, гвоздь вам в карман!
– Ну, вы!.. – неожиданно вскипел Никитин. – Чего орете, как лошадь, черт вас возьми! Откуда свалились?
Однако Княжко, дрогнув лишь бровью, не изменив холодно-упрямого выражения, выпрямился упруго, поднес ладонь к виску, спросил спокойным тоном, с сухой официальностью, за которой стоял сжатый гнев:
– С кем имею честь, разрешите спросить? Исполняющий обязанности командира батареи – лейтенант Княжко. Представляюсь, чтобы вы знали, с кем имеете дело. Прекратите кричать и остыньте. Держите себя в руках! – Княжко поморщился. – Прошу объяснить, что за крик, в чем дело?
– Крикун не крикун! Бой идет, людей кладу, а вы, боги войны, на солнышке валяетесь!
Пехотинец заговорил убавленным тоном, несколько осаженный вмешательством Княжко, беспокойно зыркая то на своих людей, ждущих его в тени сосен, то на орудия, где, потревоженные зычным криком, шевелили головами расчеты – и завиднелись там черные безобразные пятна вместо лиц. Пехотинец вдруг передернулся движением спешки, его плоский и вместе курносый нос расширенно прорезался ноздрями; и, выпростав руку из-под плащ-палатки, он в раздражения вздел ее к покорябанному козырьку.
– Командир роты старший лейтенант Перлин. Так, чтоб тоже знали, кто вас обложил. Ладно, баш на баш! – И, сверкнув зубами, так бросил вниз кулак от виска, точно шапкой об землю ударил. – Ладно! Поскалились друг на друга – и конец! Не чужие мы друг другу, ребята! Помог бы мне, лейтенант, ну? Огоньком бы меня поддержал! Ну? Никак я их, гадов ползучих, б… фрицевских, из лесничества не выбью! – заговорил он уже просительно и страстно. – Засели в доме, а там стены – во! Лупят из автоматов – и никак в лоб не атакнешь! И бронетранспортер их там еще поддерживает! Хоть землю зубами рви! Я вот сам со взводом в обход пошел, с тыла зайти – а это время, лейтенант, и тоже вилами писано! Дали бы по ним парочку снарядов, и выколупнул бы я их враз, как тараканов! А? Ну? Братцы артиллеристы, подавить бы бронетранспортер парочкой снарядов – и крышка! Ну? Прошу, братцы, душой прошу! Не дайте роту положить, пехота – тоже люди! Крышка войне ведь, чуется, братцы, зачем людей дожить, жить-то всем охота! Огоньком бы нам помочь! Ну? Огоньком бы их, курв, выкурить!..
Никитин видел искательно требующее, униженное, даже неловко-стыдливое лицо низкорослого старшего лейтенанта, командира стрелковой роты, еще минуту назад грубого, властного, видел встревоженно поднятые головы расчетов и среди других взглядов – угрюмый и ненавидящий взгляд Меженина, направленный на пехотинца, этого раздавленного сейчас жалкой просьбой стрелкового офицера, вероятно прошедшего огонь и воду. Но, вмиг опаленный злостью, Никитин подумал, что пехотинцу теперь неважно совсем было, как, зачем они, артиллеристы, оказались здесь, почему и в силу каких обстоятельств была взорвана дамба на озере и горела на том берегу самоходка, а важно было сохранить в последнем бою, в последней атаке людей своей роты возле какого-то лесничества. И он неприязненно спросил, не скрывая издевки:
– Зачем на вас плащ-палатка? Может, мешает атаковать? Или дождя ждете?
– Мешает? Хрена с два! Чтоб пули путались! – вскричал отшлифованным голосом старший лейтенант и, как-то нагловато веселея, потряс полами плащ-палатки, пробитой, черневшей дырами. – Видел сколько? После каждой атаки – отметина! С Днепра ношу! Заколдованный панцирь! Не за себя прошу, братцы! Войдите в положение! Не имею я права своих хлопцев после Берлина положить! Нахоронился я их сотнями, куда еще больше! Жить-то кто-то должен. Или уж не люди мы!..
– Прекратите! Покажите на карте лесничество, – не без брезгливости перебил Княжко и вынул из планшетки новенькую, выданную перед Берлином карту. – Где оно?
– Эх, лейтенант! Да без карты – рядом! До конца просеки, потом – метров триста по проселку. На северо-восток от озера, рядом! – Старший лейтенант тыкнул заскорузлым пальцем с въевшейся под ногтем земляной грязью в карту. – Ни к чему тебе, лейтенант, карту читать. Словам моим не веришь? Не штабист ведь ты? К чему карта?
– А затем, что хочу знать, выйду ли я от лесничества к шоссе, – непререкаемо отрезал Княжко, отодвигая палец Перлина на карте. – Я должен выполнять, чтоб вы знали, свою задачу, а не стрелять по лесничеству, где поджала хвост наша уважаемая пехота. Так, – сказал он, складывая карту. – Проселок через лес соединен с шоссе. Километрах в двух. Прекрасно… Ты как, Никитин? Возражений нет?
«Неужели он решил? – подумал Никитин, содрогаясь от неумолимого и педантичного упорства Княжко. – Он еще надеется встретить на шоссе самоходки? Нет, мы делаем безумство какое-то!»
– Ты командир батареи, – ответил Никитин глухо, и этот ответ был косвенным согласием его.
– С чужим документом в рай? – прохрипел Меженин около орудия. – Такое дармоедство, пехота, известно как по-русски называется? Такое слово известно?..
– Тогда прекрасно, – непроницаемо проговорил Княжко, краем глаза глянув на Меженина, и потом, застегнув сумку, думая что-то свое, нахмурился на Перлина. – Прекрасно. Посмотрим ваше лесничество. Давайте своих людей, только быстро! Поможете расчетам катить орудия на руках! Командуйте!
– Молодец! Дьявол! Не забуду! Люблю такое! Уважаю! – закричал старший лейтенант и в счастливом порыве сорвал с шеи автомат, дал по воздуху оглушительную очередь. – Ко мне, пехота, ядрена ваша бабушка! Помощь прибыла! Берись за орудия руками и зубами! Быс-стра-а!
И с неостывающей неприязнью к старшему лейтенанту, к его шумной, крикливой радости, к пехотинцам, которые несостоятельны стали подняться в атаку, рискнуть взять лесничество, на что пошли бы еще неделю назад, и поэтому сейчас охотливой трусцой бежали сюда по просеке за нежданной артиллерийской помощью, Никитин ощущал тягостное сопротивление своему согласию, этому решению Княжко, хотя в то же время знал, что другое решение быть принято им, вероятно, не могло.
8
Еще метрах в двухстах от лесничества, когда с криками, суетливой толкотней пехотинцев, обрадованно возбужденных артиллерийской подмогой, катили орудия полузаросшим лесным проселком, Никитин по звукам усиленной стрельбы за деревьями – по басовитому гудению крупнокалиберного пулемета, пронзительному лаю немецких автоматов, ответному треску наших очередей, пению излетных пуль в чаще, по рикошетному их щелканью о пощипанные стволы – по всем этим звукам он угадывал и чувствовал необратимую реальность близкого боя, куда придвигались они, и все злее, все неотступнее нарастала недоброжелательность в душе к этому пехотному старшему лейтенанту, плосконосому, кривоногому, суеверно не снимающему свою потрепанную, пробитую пулями плащ-палатку. Ему, старшему лейтенанту, пройдохе и нагловатому крикуну, с непонятной фамилией Перлин, по первой видимости, воображалось, что батарея хитроумно и вовремя вышла из боя, отсиживалась в стороне, благоразумно отдыхала, отлеживалась на солнцепеке, тогда как его пехота, погибая, исполняла свой смертельный долг, без поддержки огнем, без артиллерийской помощи.
«Неприятный парень, – обозленно думал Никитин. – И какой отвратительный у него широкий, как будто перебитый нос».
Они быстро шли впереди орудий, Перлин, Княжко и Никитин, моталась полами, топорщилась старая, вылинявшая до грязной серизны эта плащ-палатка старшего лейтенанта, и раздражающе звучал его пехотный, хорошо поставленный командами голос, прерываемый азартным смехом:
– Сейчас мы им раздолб устроим, разъязви их в печенку! Ежели четырьмя орудиями жахнуть, как клопов из щелей выкурим! И – атакнем! А я бегу в обход и думаю: ну, засели мы до второго пришествия! Во всех местах почешешься, глядь – вы! Ну, думаю, ежели бога нет, то бог войны есть! Ха-ха! («Зачем он так много говорит? Оправдывается?» – подумал Никитин.) Попробую, мол, этому богу помолиться… Сейчас мои два взвода дом блокируют! Ахтунг, братцы! Уже полегоньку. Отсюда дом – плюнуть ближе…
– Стой! – ни разу не вступив в разговор с Перлиным, скомандовал Княжко расчетам орудий. – Ждать здесь. Пошли! Покажите, что у вас, – приказал он Перлину. – Где позиции роты? Идите вперед.
Здесь, по открытой дороге, несколько метров еще шли в рост, но, едва свернули вслед за Перлиным влево, в душную тень сосен, острые взвизги достававших сюда очередей, разбросанная дробь пуль по стволам, срубленные веточки хвои, падающие сверху, заставили инстинктивно пригнуться, посмотреть туда, куда их вел Перлин, продираясь своей «заколдованной» плащ-палаткой меж молоденьких елочек к сплетенному хаосу стрельбы за деревьями.
И тут, лишь прошли шагов сто, как натолкнулись на тело убитого немца, зеленоватым бугорком приваленного к узловатым корневищам огромной сосны. В новом зеленом мундире, он лежал очень неловко, боком, в скрюченной позе будто навсегда застылого в агонии бега, одна нога подтянута к животу, другая, в неизношенном запыленном сапоге, вытянута, юное, подернутое трупной желтизной лицо мальчика притиснуто правым виском к сведенным в ковшик окровавленным пальцам, изуродовано окаменелой гримасой ужаса, рот стыло натянут в предсмертном зовущем на помощь крике, но отросшие и по-девичьи нежные льняные волосы еще жили, светились в наклонных сквозь ветви стрелочках солнца, мерещилось, обманывая неисчезшим блеском собственную гибель, которую он встретил здесь. По его трупному лицу бурыми точками ползали муравьи, хлопотливо копошились в ресницах, выпивая последнюю влагу, заползали по неподвижным губам в открытый рот, и Никитин подумал, что убит он был час или полтора часа назад.