На улице, совсем безлюдной и неосвещенной, ударил в лицо колкий, снежный вихрь, Лопатин едва перевел дыхание, как его рванули за рукав: «Герман Александрович, я к вам!»
Лопатин узнал московского студента, завсегдатая библиотеки, одного из тех троих, которых выдворили из Москвы в Ставрополь, узнал и обрадовался – нечего колебаться, куда идти, а надо пригласить славного малого на чашку чая, и баста.
Приглашение студент, кажется, даже и не расслышал. Он все еще дергал Лопатина за рукав и озирался, озирался. «Что случилось, коллега?» – участливо спросил Герман, машинально понизив голос и словно бы ощущая близость опасности.
Лопатин силком оттащил студента за угол. В затишке студент не то чтобы успокоился, не то чтобы взял себя в руки, а будто вынырнул из омута и заговорил, хрипло, отрывисто, теряя слова и комкая фразы. Потом внезапно точно бы онемел и вдруг вскрикнул: «Это невозможно! Это невозможно!» – и ринулся сквозь пургу, махая руками и едва не потеряв шапку.
Дома Германа не ждали, привыкли к поздним возвращениям; огня не зажигая, на цыпочках он скользнул в свою комнату, но постель не разобрал, не лег, а сел у письменного столика и стал впотьмах курить, жадно забирая дым.
Буран гудел ровным, сильным гудом, буран сотрясал ставни и подвывал в дымоходе, и Герман, думая об убийстве Ивана Иванова, думая о Нечаеве, не расслышал, как подкатили сани с подвязанными колокольчиками и сразу же, след в след, подкатили еще сани, тоже беззвучные.
* * *
Его увели после обыска.
Александр Никонович выбежал на крыльцо и высоко поднял фонарь, стараясь удержать сына в бледном пятне света.
– Трогай, – негромко и, пожалуй, грустно приказал жандармский офицер кучеру-жандарму, и все быстро заволоклось мятущимся снегом.
Александр Никонович торопливо обтер фонарное стекло и опять поднял фонарь, не мирясь с исчезновением сына, понимая и не понимая, куда он делся.
Аресты мгновенно выстуживают дом. Не было конца этой декабрьской ночи. И не было слез в незрячих глазах Софьи Ивановны, уж лучше бы зарыдала.
Утром буран лег, звенели ведра, пахло дымом. В разрывах туч проглядывало солнце, возникали голубоватые тени на молодом снегу, но все это, направляясь на службу, видел Александр Никонович будто сквозь темные очки.
О матушка-провинция, проворен твой телеграф… Александр Никонович здоровался с надворными и титулярными, те отвечали; Александр Никонович, однако, тотчас ощутил, как что-то ему мешает, ощутил разреженное пространство и словно бы невидимую перегородку, отделяющую его от прочих чиновников, ему сделалось нехорошо, гадко, а вместе и стыдно, будто его уличили в чем-то неблаговидном, и от этого сделалось еще гаже. Большое бритое доброе лицо его приняло выражение замкнутое и, можно было бы сказать, надменное, если бы надменность хоть в малой степени была присуща Александру Никоновичу. Он поднял плечи и большими шагами, ни на кого не глядя, прошел в кабинет.
Он не притронулся к бумагам – долго сидел неподвижно, опершись локтями на стол и обхватив голову руками.
Устойчивый и строгий ревнитель законов, Александр Никонович ни разу не поскользнулся в своей контрольно-финансовой службе, но он очень хорошо сознавал, что никакой законностью не избыть несчастья, причиненного тайной полицией, и потому, как всякий россиянин, единственную надежду возлагал на протекцию.
С Властовым, статским генералом, считались не только в Тифлисе, в окружении великого князя, наместника Кавказа, которому подчинялась Ставропольская губерния, но и в Петербурге. Административная гибкость Властова припрягла к имперской колеснице Мингрелию. Административная твердость Властова возместила казне недоимки в сотни тысяч.
Можно было подтрунивать над его увлечением тонкостями богословия, нельзя было не признавать его одним из лучших в России губернаторов.
Направляясь к статскому генералу, очень его ценившему, Александр Никонович, конечно, понимал, что Германа, как чиновника для особых поручений, не посмели бы арестовать без ведома губернатора. Это обстоятельство смущало Александра Никоновича. Оставалось уповать на какое-то заблуждение: господа из Третьего отделения горазды возводить напраслину.
Губернатор Властов, хрупкая, изящная внешность которого являла странное несоответствие с явственно ощутимой душевной энергией, вышел навстречу Александру Никоновичу и, пожимая руку давнему сослуживцу, участливо осведомился, каково здравие Софии Ивановны. Он не только, что называется, по-человечески сочувствовал горю Лопатиных, но и сам был искренне огорчен арестом молодого человека.
Сравнительно недавно полковник, представлявший в губернии Кавказский жандармский округ, имел с действительным статским советником конфиденциальный разговор, рекомендуя приискать ссыльному Лопатину какую-либо иную должность, не столь близкую к начальнику губернии. При этом полковник как бы вскользь упомянул о том, что некое важное лицо в Третьем отделении говаривало: этот Лопатин когда-нибудь доскачется до того, что его запрут в равелине. Властов, однако, не внял полковнику. Губернатор не усматривал поводов к неудовольствию своим чиновником для особых поручений. Напротив, находил в нем отличного помощника, умеющего вникнуть в сложные, путаные, противоречивые, неясные вопросы и найти им разумное решение. Жандармский полковник на своем не настаивал; сказал то, что считал должным сказать, а так-то, что ж, – полковник вовсе не желал «крови», хотя и получал сведения о подозрительном поведении молодого Лопатина.
И вот внезапный арест. Внезапный не только потому, что Властов и сейчас был уверен в невиновности своего чиновника, но и потому, что его, начальника губернии, не предварили об этом аресте. Он так напрямик и сказал Александру Никоновичу, прибавив, что не замедлит взять необходимые меры.
* * *
Карьеру свою нынешний ставропольский губернатор начинал после смерти императора Николая, после Крымской войны и потому не унаследовал от предшественников пожизненного трепета перед голубым ведомством. Властов полагал, что все в равной степени, независимо от цвета мундира, служат престолу и отечеству, не обретаясь в крепостном состоянии у Третьего отделения. Разумеется, корпус жандармов, высшая полиция – существенная и важная часть государственного механизма, но лишь тогда, когда они не ставят палки в другие колеса этого механизма. Господам, озабоченным безопасностью государства, следовало, согласно закону или хотя бы из вежливости, предварить начальника губернии об аресте его подчиненного. Властов, конечно, понимал, сколь многое изменилось после прискорбной каракозовской истории, однако он знал и то, что в ведомстве графа Шувалова введен правопорядок, запрещающий произвол.
Первым движением было писать немедленно на самый верх – графу Шувалову, шефу жандармов и начальнику Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии.
Перо, готовое к бою, нависло над бумагой.
Властов призадумался. С одной стороны, оно конечно, надо бы адресоваться к его сиятельству Петру Андреевичу… Но, с другой стороны, он, Властов, лучше известен его императорскому высочеству великому князю Михаилу Николаевичу, наместнику Кавказа. Ежели Третье отделение объехало на кривой его, Властова, оно тем самым объехало на кривой и родного брата царствующего монарха. Стало быть, и великий князь должен восчувствовать оскорбление. И, стало быть, он, Властов, как бы передоверит протест великому князю.