Старый Валаам - Шмелев Иван Сергеевич 4 стр.


Так, говорят, Святитель – «зовет огнем». Пахнут петунии. Падают сонные удары —… три… семь… восемь… Восемь…

– Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш, поми-луй нас…

Это брат Василий. В келье розовый свет – от дремлющей лампадки. Брат Василий зажигает стеариновую свечку в красно-медном подсвечнике. Приносит на подносе миски.

– О. Антипа благословил, с дорожки, а то общая у нас трапеза. Завтра о. игумен как возвестит, а покуда уж в келейке вкушайте.

В мисочках щи с грибами, с лавром и перчиком, каша с конопляным маслом, винегрет, посыпанный семечками тмина и укропом; стопа душистого хлеба валаамского, ломтями, – черный хлеб монастырский в славе, а «валаамский» – «в преславности», – пузатый графин темно-малинового квасу.

– Отведайте нашей пищи, во славу Преподобных. Наша пища секрет имеет.

– Секрет.?

– Даже два секрета. Поначалу она не вкусна для чистого богомольца. Хлебнет, понюхает и положит ложку. А как подберется в чемодане, глядишь – и привыкает, да так привыкает, что и мыть мисочку незачем. Другой.? А другой секрет вот какой. Поначалу с нашей пищи слабнуть начинает непривышный человек, похудает, побелеет… и тут будто что переломит в нем! Пойдет и пойдет в силу входить, и такая в нем сила объявляется… в миру не было такой силы, когда всякую снедь вкушал. Наша пища благословенная, с молитвы. Над ней песнопения поют, дух-то силу и набавляет. Сами дознаете – поживете.

10 часов. Богомольцы потрапезовали, помолились в соборе и спят давно. Монахи еще в храме, слушают правило. Собор темнеет громадой на сумеречном небе. Блистают кресты – от месяца? Дремлет суровый Валаам на камне, водами от мира огражденный. Спят леса на святых горах, укрытые скиты – по островам и дебрям. Светлеет за проливом: из-за черных еловых пик разливает сиянье месяц.

III. – Глас в нощи

Уставши от впечатлений дня, я бездумно заснул на каменном валаамском ложе.

Резкий звонок пробудил меня на пороге глубокой ночи. Странное ощущение – тревоги, радости… что-то знакомое.? Будто бы я в гимназии, и старик швейцар, прозванный за кругло-лысую голову «Цезарем», возвестил радостным звонком, что латинский урок окончен и можно бежать домой. Но кто-то, таинственный, мешает… будто учитель пения, призывает на спевку – «после уроков – в зал!» И знакомое чувство – как-нибудь увильнуть от спевки, от трудного «Бортнянского», где никак мне не удается «соло», а дома у нас, в саду, дожидается недоделанный каток, – остро меня тревожит.

«Пе-нию вре-мя…» – слышится заунывный голос, – «мо-ли-тве ча…а-ас!» – и резкий звонок, за дверью, говорит мне неодолимо, что от спевки не увильнуть. И вот где-то уже поют… и, как будто, отец диакон, церкви Николы в Толмачах, приходивший в гимназию служить панихиды и молебны с гимназическим батюшкой, почему-то грустный, уже возглашает в зале: «Господи Иисусе Христе… Бо-же наш…» – и умолкает. Я хочу спать, но о, диакон не уходит. Я чувствую, что я ему очень нужен, и он где-то стоит за дверью и ждет меня, и опять начинает возглашать: «поми-луй на-ас.!» И звонит, и звонит за дверью.

Сколько же лет прошло с той валаамской ночи? Со-рок лет! А я еще слышу этот звонок и возглас. Думалось ли тогда – что будет?! Думал ли я, что о. диакон от Толмачей – не простой диакон, а знаток творений Отцов Церкви и… Достоевского, что он станет иеромонахом, примет схиму, примет великий подвиг русского старчества, как о. Варнава у Троицы, как старец Амвросий Оптинский, как старец Макарий Оптинский, послужившие для Достоевского прообразом старца Зосимы в «Карамазовых»! Думал ли я тогда в прочной российской безмятежности, что придет страшная година, и этот о.

диакон призван будет из крепкого затвора, из Смоленско-Зосимовой пустыни, как почитаемый православной Русью подвижник иеросхимонах о. Алексий, на Всероссийский Собор и ему выпадет высокий и строгий жребий – вынуть из-за иконы «Владимирской Богоматери» написанное на бумажке имя Святителя – Патриарха – Мученика Тихона? Думал ли я, что этот звонок и возглас «о. диакона» – «время пению, молитве час», – как бы приснившийся мне, станет и для меня знамением чего-то?!.

Но вот кто-то, ожидающий за дверью, перестает звонить. Я слышу знакомый голос – и вспоминаю, что нет никакой гимназии, я студент, я на далеком Валааме, вчера приехал, что я женат, что будят к полунощнице и ждут от меня ответа – «аминь». На молитвенный возглас – здесь надо «поаминить». Так вчера наставлял меня послушник, и это ему, пожалуй, голос о. Антоны, гостинника, говорит негромко: «не буди, Федор, пусть отдохнут с дороги… следуй дале».

Я слышу, как скребут по плитам коридора шаги «будильщика», печальный напев уходит дальше, звонок отдается глуше. Слышно неторопливые шаги по коридору, похлопывают двери келий, проходят богомольцы и служки, напевают вполголоса: «се Жених грядет в полунощи»… «Заутра услыши глас мой…» Я чиркаю спичкой, смотрю на свои часы – только без пяти час… самая ночь глухая! – и слышу, как ударяют в колокол, будто Святой Ночью! Радостное во мне волнение. Все уходят, надо и мне… – но сон обрывает мысли.

Ясный, голубоватый день. Бледно-голубое небо, молочные облачка, тонкие, как кисейка. На выбеленном окне веселые полоски солнца. Может быть, от далекой Ладоги, еще тревожной, бьется бойкое отражение от волн – «зайчик» на потолке. Я раскрываю окно, вижу бархатные леса на скалах, за проливом, вдыхаю воздух… – не воздух, а юность, силу, надежды, радость – вижу и чувствую, в сердце своем таю – «улыбку ясную природы». В цветнике – обрызганные росой астры, свежие звезды голубые, розовые и белые – «земные звезды», пышные георгины, темные, как церковное вино, – все освеженное росистой ночью, все бодрое и, кажется, – все святое. И в кусту отцветающего шиповника – август, а здесь еще не отцвел шиповник! – какая-то пичужка бойко высвистывает короткую песенку малого северного лета. И надо всем, свежим, светлым и радостным, – благословляющий перезвон – к «Достойно». Я делаю перед окном привычные по утрам движения – «комнатную гимнастику», – дышу и дышу, вбираю в себя крепкий настойный воздух – с великих далей, с лесов и Ладоги. Такого воздуха нет нигде. Он до того прозрачен, что видно за проливом отдельные деревья, пестрые мхи на камне, трещины и «слойки»… как мотается мачта на монастырской сойме… как чертят по голубому небу черные точки ласточек… как по краю горы, над пристанью, чернью блестит на солнце чугунная решетка.

– Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе Боже наш…

Мы одеты, чего-то ждем, почему-то смущаемся высунуть нос из кельи, и возглас брата Василия восхищает нас. Я кричу радостно – «аминь!» Брат Василий, умасленный и новый, он теперь мне напоминает молодца-лавочника, – вносит… обед! А чай-то как же?

– Рано у нас обедают. Одиннадцать уж, все намолились – наработались. А чаек бывает после ранней, кому желается. Ну, может, отец гостинник и благословит чайком.

Он ставит поднос с мисками. Пахнет ужасно вкусно – будто перловый суп? Я засматриваю по мисочкам: будто и суп – и каша! Монастырская крашеная ложка, с благословляющей ручкой на стебельке, с написанным в выдолбке собором, стоит в похлебке – не падает. По винегрету рассыпаны кружочки лиловой свеклы и глянцевитые рыжички. Брат Василий выглядывает за дверь, не идет ли отец Антипа: видно, хочет поговорить, – московский!

– Хорошо спали-почивали? Это вот хорошо. Пользительный, значит, воздух… – и губы его шевелятся, хоть он и умолкает.

Я спрашиваю его, что это он все шепчет.

Назад Дальше