Вмесго того чтобы идти прежней дорогой, Жерико обогнул казармы, подступы к которым были забиты самыми разнообразными повозками, на козлах дремали измученные возницы, на лошадей было больно смотреть. Он побрёл но тёмным улицам.
сворачивая наудачу, и вдруг очутился в квартале, поразившем его своим нищенским видом. Здесь стояли рахитичные грязные домишки, только кое-где на узких низеньких оконцах висели занавески, и сквозь открытые настежь двери видно было, как копошатся в комнатах оборванные люди, худосочные детишки.
преждевременно увядшие женщины. И все это утопало в грязи и отбросах. От едкой вони перехватывало дыхание. Здесь ютились ткачи, суконщики, красильщики, дубильщики, кожевникисловом, рабочий люд: большинство не имело работы, вот они и посылали за милостыней на главные улицы Бовэ и на его площади своих стариков, калек и ребятишек. Только кое-где подслеповато мигал огонёк. Видно, спать здесь ложились рано, чтобы не тратить зря гарного масла, сберечь свечу. Теодор пытался найти дорогу. Город Бовэ невелик, но застраивался он как попало, да и ночь уже окутывала жалкие улочки… На своё счастье, Теодор встретил группу мушкетёров, которые, вооружившись факелами, бродили в поисках кабачка, где можно было бы выпить. — вс„ народ молодой, беспечный. Они радостными криками приветствовали товарища по оружию, хлопали его по плечу и, даже не выслушав возражений, потащили за собой.
Если уж говорить откровенно, их беспечность оказалась напускной, что и выяснилось, как только они уселись вокруг кувшина с вином и завели беседу. Все они буквально падали от усталости, хотя каждый, как и Жерико, успел немного поспать в послеобеденные часы. И почти все жаловались на боль в пояснице, у одного вскочил на заду чирей, у другого совсем развалились сапог и, и щеголял он в одних носках. Но даже не это было самое страшное, а неуверенность в завтрашнем дне. Неужели придётся снова продолжать путь. скакать куда-то, а куда v.
ради чего? Где король? Неужто он потащит их за собой в Англию'.' Ходили слухи, что их погрузят на суда в Кале или в Булони и отправят в Вандею, где. как говоря г. восстали шуаны.
все-таки лучше… Но поди знан. что там творится в Париже?
— Утверждают, будто Макдональд завязал кровопролитный бой на подступах к Мелэну…
— Да брось ты! Небось твой Макдональд тоже улепётывает со всех ног не хуже нас грешных, если только не перешёл на сторону Буонапарте!
Но больше всего их тревожили шедшие с разных сторон слухи о том, что восставшие части, которые не раз попадались им на дорогах, были переформированы в Сен-Дени и брошены за ними в погоню, что им преградят путь посланные с этой целью гвардейские егеря генерала Лиона или же мятежные солдаты ЛефеврДенуэтта… А может быть, и те и другие… Какое сопротивление может оказать королевская гвардия, годна ли она в дело, особенно сейчас, когда все роты смешались, когда люди еле держатся на ногах. Впрочем, будем надеяться, что враг об этом не осведомлён и прежде всего решит перестроить свои части сообразно требованиям стратегии-следовательно, потеряют день-полтора, а тем временем подтянутся отставшие, придут пушки, пожитки… Ибо все эти юнцы дорожили своими пожитками не меньше-если только не больше, — чем собственной шкурой. Где же они, их преследователи? Никто не знает-может быть, в Бомоне, а может быть, намереваются обойти нас с запада.
чтобы отрезать от побережья, говорят также, будто они нас опередили, вышли через Крей на Амьен, и, таким образом, вклинятся между королевским поездом и королевской гвардией, соединятся с восставшими на Севере частями… Словом, никто ничего не знает, и лучше уж пойти спать… пока ещё есть время.
Мы-то сами ещё полбеды… а вот кони! Те мушкетёры, что повстречались Теодору, не бросили на дороге своих лошадей по примеру большинства гвардейцев конвоя или гренадеров. Но кони их еле доплелись до Бовэ. Прежде всего дать хорошенько отдохнуть лошадям! А там уж положимся на милость божью! Все послеобеденное время скупали или реквизировали повозки, маломальски годные кареты-с целью погрузить в них заболевших, раненых, случайно пострадавших. Говорили даже, что на это ушла вся казна королевской гвардии, равно как и на закупку фуража, ибо неизвестно, что ждёт их впереди, ведь целые гарнизоны, перешедшие на сторону противника, жгут, двигаясь по дорогам, солому и сено, лишь бы корма не достались королевским войскам.
— А как же мы? Как же наше жалованье?
— Пока ведь ещё обходимся: у каждого есть свои деньжонки, проживём на подножном корму, лишь бы соединиться с русскими и пруссаками, стоящими в Бельгии.
Вдруг от этих слов Теодора чуть не прошиб холодный пот:
пруссаки, пруссаки, о них-то он совсем и забыл… И о ненаглядном Трике, о бедном своём Трике, оставленном у начальника почтовой станции в Пикардийском предместье. Сейчас он пойдёт на него поглядеть— Он бросил на стол несколько монетпричитавшуюся с него долю за вино-и распрощался с мушкетёрами.
— Непоследовательность дворянства, в частности его пренебрежение достохвальными предрассудками рыцарских времён, приведшее к тому, что оно утратило своё достоинство и своё значение, и является первопричиной тех грозных бед, свидетелями коих нам суждено было стать. Ложное величие восемнадцатого века…
Запах трубочного табака смешивался с ароматом духов, которыми время от времени обильно опрыскивал себя герцог: духи были единственной роскошью, которую позволял себе Эмманюэль Ришелье, не считая перчаток, ибо перчатки тоже были его настоящей страстью, и он даже заказывал их себе по мерке. Вот уже несколько часов длилась их беседа, и Мармон не без весёлого любопытства поглядывал, как герцог берет большой флакон, душит себе руки, опрыскивает волосы, а иногда, приоткрыв ворот рубахи, натирает духами грудь, смачивает подмышки: перед отъездом он приторочил к ленчику несколько флаконов духов, подобно тому как другие берут с собой в дорогу ром.
— Мы утратили, — говорил Ришелье, — ту простоту нравов, каковая отличала наших предков. Развратительная философия отторгла от религии даже тех, кто обязан быть её законным стражем. Есть только один путь возвратить заблудший народ к былым добродетелям-это восстановить веру и священнослужителей в их блеске и величии, что вернёт церкви прежнее уважение. Но никакие законы, сколь бы мудры и суровы они ни были, никакие законы сами по себе не способны предохранить нас от повторения плачевных ошибок, если дворянство не подаст пример народу и своим религиозным рвением, и чистотой нравов.
Я не раз слышал, как аристократы, дворяне обвиняли во всем простои народ, чернь; и это отчасти справедливо, ибо царившая тогда распущенность нравов привела к смуте, ко всем преступлениям нашей пагубной революции, но разве они не уяснили себе, что те люди, которые задумали взорвать монархию, не стремились, во всяком случае поначалу вовсе не стремились, распространить среди невежественных масс, среди городского отребья принципы философии, приведшей монархию к гибели? Разложить дворянство-вот что имелось в виду и что было успешно осуществлено, поскольку знать, пренебрегши чистотой религиозных идей, покидала насиженные родовые гнёзда, съезжалась ко двору, где и вела разгульную жизнь сообразно принципам новой философии, и, являя народу пагубное зрелище порока, самолично подготовила приход чёрных дней, свидетелем коих была наша юность, скованная страхом и-увы! — бессильная…
Отвлечённые рассуждения оыли, что называется, коньком герцога Ришелье. Не то чтобы он прибегал к ним в обычных разговорах, но когда беседа переходила к обобщениям, особенно же когда бывшему губернатору Новороссии-ведь в провинциальной глуши редко встречался собеседник, легко понимавший прекрасную французскую речь, и приходилось прибегать к русскому языку, а на нем он изъяснялся не так уж свободно, — так вот, когда герцогу попадался соотечественник, склонный из любопытства послушать знаменитого деятеля, обладавшего к тому же незаурядным житейским опытом, и при этом не стремившийся выкладывать свои личные соображения по тому или иному вопросу, вот тогда-то герцог Ришелье распалялся и переходил на возвышенный стиль, скорее пригодный для письма, нежели для разговора; и, однако, именно этот стиль укрепил его престиж в глазах императора Александра, ибо губернатор неизменно слал своему венценосному покровителю донесения как раз в этой выспренней манере. Это умение благородно выражать мысли он унаследовал от своего наставника, абб^ата^Лабдана, страстного почитателя Фенелона, в коем сей достойный священнослужитель видел надёжное противоядие против прозы ЖанЖака Руссо-прозы, в самой прелести каковой он усматривал развращающие свойства. Вот почему вошло в привычку сравнивать дела герцога Ришелье, творимые им на берегах Понта Эвксинского, с царством Идоменея, каким оно описано в Фенелоновом «Теле маке». Десятки раз в присутствии Мармона восхищались необыкновенным красноречием герцога. Однако ораторские приёмы последнего казались ему несколько вычурными, искусственными, и, возможно, именно эти потоки красноречия ещё резче подчёркивали разницу между жизнью Ришелье и его собственной жизнью, выдвигавшей перед ним сложнейшие задачи, не давая времени для размышлений, будь то в Испании или в Иллирии, где он кратковременно выполнял те же функции, что и Эмманюэль Ришелье в Новороссии, а ещё чаще на полях битв по всей Европе, в этом неутомимом марше войск в кильватере ненасытного Бонапарта, разницу между собственной его жизнью и наместническим существованием Ришелье на рубежах Азии и Ислама, где ничто не ограничивало ни времени, ни масштабов власти, существованием владыки огромного края, посредника между враждебными и примитивными народностями, отдающего отчёт в своих действиях и поступках лишь одному венценосцу, свято верившему герцогу и сидевшему где-то за тридевять земель. — вот почему Ришелье мог созидать, строить, а не нести с собой повсюду смерть и разрушение…
Слушая речи герцога, Мармон подумал о себе, ядовито улыбнулся украдкой по собственному адресу, мысли его вдруг подчинились ритму и оборотам речи собеседника, покорно последовали за навязчивой размеренностью его фраз. Маршал знал за собой эту слабость-подчиняться чужому влиянию, но, пожалуй, никогда не чувствовал он этого так явно, как в присутствии Бонапарта, чего не мог простить своему бывшему властелину. И хотя он слегка досадовал на себя за то, что сейчас, в беседе с Ришелье, вновь подпал под власть чужой мысли, все же именно благодаря этому он мог оценить, измерить влияние и могущество этого человека, столь отличного от вельмож, окружавших короля.
И даже императора… «Вот те на! — чуть было не воскликнул он вслух. — Я ведь подумал „император“!..»
А Ришелье тем временем с той же силой и даже, пожалуй, с ещё большей страстностью распространялся о том, какую вероломную роль по отношению к аристократии сыграли писатели и учёные из третьего сословия, коих он почитал за самых непримиримых врагов знати… но тут вошёл слуга и принёс лёгкий завтрак, который Ришелье велел подать в спальню. Герцог был более чем умерен в еде, и Мармон полностью это одобрял, ибо сам с трудом выносил чересчур обильные трапезы в Тюильрийском дворце и непомерное обжорство Бурбонов. Хозяйка дома, герцогиня Масса, покинула префектуру, и, следовательно, вежливость не требовала непременно спускаться вниз к обеду. Мармон, которому уже доложили из гарнизона Бовэ о прибытии в город войсковых соединений, мог спокойно дожидаться утренней поверки и тогда уже решить, сколько времени потребует сбор королевской гвардии и на какой час назначить её выступление.
Они проговорили целый день и не только не сказали друг другу самого главного, но к этому главному и не приступали. В эту неверную минуту Истории, когда даже то дело, что объединяло их, казалось обоим-хотя оба пытались уверить себя в обратном, — когда, даже дело это в их глазах уже не имело будущего, два этих человека вдруг почувствовали, что забрели в некую туманную сферу, где всего одно слово может неожиданно осветить никем не предугаданный путь. Разумеется, герцог Ришелье говорил лишь для самого себя и ничего не ждал от маршала, разве что того необходимого возбуждения, которое даётся присутствием собеседника и пробуждает мысли, не могущие прийти вам в одиночестве. А Мармон с надеждой ждал, что этот высокий худой человек, со смуглым до черноты лицом, прольёт на что-то свет-и жизнь станет сносной. Ибо сейчас — он чувствовал это всем нутром —жизнь отнюдь не была сносной.
Возможно, объяснялось это тем, что он только для видимости сделал тот шаг, который отдалил его от собственного прошлого: до сих пор ещё он был рабом различных идей, имевших хождение в ту пору, когда он уже стал зрелым человеком, и в том обществе, среди которого жил. Он чувствовал себя неприятно задетым иными фразами своего собеседника и в то же время измерял умственным взором расстояние, отделявшее его от тех идеи, от того мира, что выбрал себе он сам. Так было, например, когда Ришелье ополчался на образование, заявляя, что оно-де корень всех бед, обрушившихся на Францию, и клял то, что в кругу, с которым соприкасался Мармон, именовалось Просвещением.
— Недостойное поведение третьего сословия, — вещал герцог, устремив глаза в угол комнаты, как будто там собралось перед судилищем все третье сословие и он, герцог, был прокурором, — недостойное поведение третьего сословия достаточно ясно показало, что было чистейшим безумием разрешить ему доступ к богатству и доступ к знаниям, которые оно употребило лишь на то, чтобы произвести государственный переворот. Третье сословие надо держать в состоянии разумного невежества, надо ограничить его притязания честным достатком, иначе оно может обойти аристократию и взять над ней верх и в деловом отношении, и даже в знаниях. Пора покончить с лжерелигией прогресса…
Мармон слушал, поддакивал, ему очень хотелось встать на точку зрения собеседника, слишком ясно он понимал, что, если не сумеет её принять и согласиться, путь, который он себе выбрал, заведёт его в тупик. Но в то же самое время он чувствовал, как в нем подымается глухой протест, быть может в силу привычки, протест против всех этих предрассудков, в которые он никогда особенно не вникал, купаясь в них, как птица в небесной лазури, а теперь вдруг их отрицают лишь ради проформы.
— И я вам вот что скажу, господин маршал, — продолжал Ришелье, смачивая духами затылок, — одной из крупнейших ошибок монархии было то, что она разрешала аристократии излишнюю близость с третьим сословием, а иной раз и поощряла её.
Или ещё того хуже… извините великодушно, никогда нельзя примешивать к спору, касающемуся идей, частные соображения, и, боюсь, вы усмотрите между моими дальнейшими словами и вашей личной жизнью связь, которая, в сущности, ничего не доказывает, поверьте мне…
На что он намекает? Мармон почувствовал что-то вроде озноба. Даже намёком он не желал вызвать к жизни то, что как наваждение мучило его в эти дни.
— …Но и вы тоже, мне это известно, достаточно настрадались в вашей личной жизни от установившегося и ставшего естественным порядка: король Людовик Шестнадцатый в этом отношении являлся предшественником Буонапарте, он тоже, как говорится, советовал, а вернее, склонял к неравным бракам…
Ах, так вот о чем шла речь! Мармон с облегчением перевёл дух. Слава богу, речь идёт о мадемуазель Перрего!
— Монарх правит с помощью предрассудков, которым он умеет придать необходимый вес, а скажите на милость, какой иной предрассудок в большей мере, чем предрассудок происхождения, способен вернее помочь аристократам укрепить своё достоинство, а третье сословие держать в состоянии почтительной скромности, когда оно даже думать не смеет равнять себя с теми, кто не может быть им ровней, хотя бы в силу древности своего рода. А чем рождены все эти порочные притязания, последствия коих мы испытали на себе? Необузданным обогащением простого народа, берущего верх над аристократией в области коммерции, а также распределением доходных должностей, которые государство под тем предлогом, что надо-де поощрять таланты, раздаёт невзирая на происхождение. Опрометчиво данная свобода накапливать богатство почти всегда ведёт к брачным союзам между обедневшими аристократами и честолюбивой буржуазией. Мне, слава богу, известно, к каким трагедиям приводят такие ошибки, и вы, надеюсь, понимаете меня…
Пусть так, но разве герцогиня Рагузская-исключение? В те времена, когда Мармон собирался вступить в брак, ему скорее приходилось замаливать грехи своего аристократического происхождения, нежели отстаивать свои родовые права. Впрочем, его отец в своё время тоже взял себе в жены девицу из финансовых кругов… И на дочери банкира Перрего женился-то ведь бонапартовский генерал, а вовсе не провинциальный дворянчик, чей герб к этому времени превратился в ничто. Но сейчас наоборот: герцог Ришелье обращался к нему, к Мармону, как к человеку своей касты, чьи прегрешения и ошибки молодости из милости забыты.
Но в конце концов, разве среди придворных не было авантюристов и проходимцев-взять хотя бы того же самого Нассау, который командовал под Измаилом, когда там отличился Ришелье, — этот очередной любовник Екатерины II побывал и испанским генералом, и немецким полковником, прежде чем стать русским адмиралом и князем польским, а сам родился от безвестной француженки и какого-то голландца… одно время он даже состоял на службе Франции. Как это Ришелье, сам преспокойно прослуживший всю свою жизнь в русской армии, не может понять соображений других авантюристов, что отдают свою шпагу на службу Республики или Империи, но в конечном счёте служат Франции? Как не возьмёт он в толк, что именно для аристократической молодёжи, оторванной от своих родителей, погнавшихся вслед за убегающим монархом, существует некое воистину «рыцарское» обаяние в том, что можно сделать блистательную и внезапную военную карьеру и получить генеральский чин, ещё не достигнув тридцати лет?