Святая Русь. Книга 1 - Дмитрий Балашов 25 стр.


) Перед ним в который раз возникает чудо… Вечером при последних багряных взорах гаснущего солнца грек наложит последние пробела (и разом лик воина заиграет и оживет) и, понурив просторные плечи, ссутулится, безвольно уронив кисть. И будет долго смотреть, цепко и зло, пока, наконец разгладив морщины чела, тряхнет гривой долгих спутанных волос и бросит через плечо:

«Пошли!» Значит, получилось, и мастер доволен собой. И они пойдут по кривым улочкам Нижнего в предоставленную изографу епископом Дионисием избу на сбеге высокого берега, где соседская баба уже истопила печь, сотворила уху из волжских судаков, испекла блины и где мастер, размягченный едою и удачной работой, будет сказывать ему про высокое, трудно понимаемое или вспоминать Константинополь, который Васька теперь, не побывавши там ни разу, видит перед собою будто приснившийся во сне. Потом сон. Изограф — монах не монах, а на женок не смотрит совсем, весь устремлен к своему деланию, и когда Васька изредка исчезает из дому и, словно кот, пробирается к простывшей постели под утро, изограф сердито ворочается на ложе, иногда ворчит: «Спать надобно в ночь!» Но, впрочем, не ругает зело, понимая телесную истому молодого помощника.

Оба привыкли друг к другу, и, как знать, так ли уж хочет Васька уйти от грека в неведомую, разоренную литвинами прошлую свою жизнь? Жив ли брат, жив ли знатный дядя? Примут ли его, узнают ли родичи? И все-таки родина, дом, хочется побывать… Хоть бы у крапивы, что буйно растет на пожоге, постоять! Уронить слезу, обвести взглядом родимое и уже чужое погорелое место, выросшие дерева, обмелевший пруд, узреть иных людей, из коих едва какая старуха и припомнит: «Да, жили, жили такие, до первой литовщины еще!» Хоть так! Все-таки корень свой, свои когда-тошние хоромы…

А может, и брат, и дядя живы?! То-то будет рассказов, пиров, радости!

Думает так и страшится. А ну как строгий дядя и тетка-боярыня не примут, не пустят на порог? На то, что брат Лутоня жив, у Василия было мало надежды.

Глава 29

Назавтра в город вступил с полками сам великий князь. Феофан не отпустил Ваську к городским воротам, только уж, когда с песнями шли улицею полки, выпустил и сам вышел на паперть, но скоро вновь загнал внутрь:

«Дело стоит!»

С зарания мастера сотворили второй кусок обмазки, и теперь надобно было опять кончать-успевать до вечера, пока не просох раствор. (Пото и работа сия по-фряжски зовется «фреско» — свежая!) В полдень, сразу после поздней обедни, в собор набилось московитов-воинов. Отстояв службу (а иные и после приволоклись!), все они скопом и кучею почали рассматривать греческое письмо. Нашлись знатцы, что могли и спросить толково, и грек, размягченный вниманием, пустился, отложив кисть, в ученые разъяснения. К Ваське в ту пору приблизил парень в ратной сряде, кивая на грека, вопросил, откуда тот и давно ль на Руси?

Слово за слово дошло и до того вопрошания: сам-то кто, как звать и откудова?

— Московской! Литвины угнали, вишь, продали татарам, а энтот купил, обещал вольную… — с неохотою отвечал Васька. Так славно беседа вилась, а тут объясняй, что ты холоп… Кому любо?

— Ниче, выкуписси! — успокоил его парень. — Не холопом рожден, не холопом и станешь! Отколе, баешь, из каких местов?

Васька сказал. Парень прихмурил чело, вопросил уже тревожно, настойчиво:

— Постой! А брата как звать-то у тя?

— Лутонею!

— А отца? Ну того, которого убили!

— Услюм.

— А дядю? — уже почти в крик торопил его московский ратник.

— Дядю? Никита Федоров, данщик владычный… И тетка Наталья у нас!

— Та-а-а-ак… — протянул парень и положил ему тяжелую руку на плечо.

— Дак ты Васька, значит! Старший Лутонин брат! — Он помолчал, сглотнул, и у Васьки тоже разом пересохло в горле, когда парень выговорил наконец:

— А батя погиб! Убит на рати с Литвою. А я — сын еговый, Иван.

Иван Никитич Федоров.

Они стояли оба молча, обалделые. Потом — обнялись. Уже после слез, поцелуев, ахов и охов, припоминаний Ванята говорил, веря, что так и есть:

— А я и даве гляжу, что-то словно знакомое в лице, будто видал где-то! Изменился ты, возмужал! На улице-то навряд бы тебя и признал!

Не признал бы, конечно, и не видел в обветренных огрубелых чертах лица высокого молодого мужика с долгими волосами, небрежно заплетенными в косицу, ничего знакомого и не думал ни о чем таком еще минуту назад — судьба свела!

Они стояли перед греком обнявшись, а он взирал на них с высоты роста своего, сам дивясь. Все, рассказываемое прежде Васькой, казалось легендою, а тут, гляди-ко, родич! Все же настоял изограф, чтобы кончили живопись этого дня, и Иван, решив не разлучаться с двоюродным братом, только сбегал к старшому, изъяснил дело, получил ослабу на один день (все одно, пока подтягивались останние рати, ратным приходило ждать да бездельничать!) и, радостный, воротился в церкву, где греческий мастер решительными мазками доканчивал дневной свой урок, выписывая узорные каменные хоромы, напоминавшие цареградские виллы и дворцы его далекой родины.

Вечером все трое пошли вместе. Грек наказал стряпухе достать береженый балык и корчагу пива, распорядил ужином. Слушал рассказы и разговоры братьев, кивал. Решившись, хоть и жаль было, высказал:

— Ну раз так, даю тебе вольную, Василий! Иди в поход, а там и на родину воротишь! Рад поди?

Васька был рад и не рад. До жути, до слез стало жалко расставаться с греком. Только тем и успокоил себя, что узрит его не один еще раз! Он опустил голову на стол и расплакался. Грек Феофан положил на кудрявую лихую голову свою тяжелую руку, взъерошил волосы, успокаивая. Сколь часто полоняники приукрашивают свое прошлое! По грехам думал и про этого: привирает! Ан, все оказалось правдою!

— Будешь нарочит муж, Василий! — приговаривал Феофан. — Боярин будешь! Когда-то придешь ко мне заказывать икону доброго письма!

Васька лишь молча, схватив обеими руками, жадно облобызал чуткую руку мастера — словами не сказывалось. И грек понял, привлек его к себе, посидели молча, пока опомнившемуся Василию стало наконец неудобно: что он, как малое дитя…

Потом сидели до глубокой ночи, пили пиво, сказывали каждый о своем, слушали грека:

— Вы идете на войну счастливые! Мыслите, все можно решить оружием!

Меж тем оружие не решает ничего. Только дух! Токмо тот огнь, что в человеке, божественный огонь подвигает на деяния!

— Пото у тя лики — словно огнем сияют? — Только теперь начал Василий понимать, почто святые Феофана как бы охвачены огнем, пробивающимся изнутри, и, приученный мастером, вопросил, живописуя руками:

— Пото?

Огонь?

И Феофан Грек улыбнулся, по-доброму кивая. Ученик, хотя и теряемый им, наконец-то понял, постиг главное!

— Узрел?! — Грек глянул опять строго. — Помысли о сем! В каждом — свой огонь! Ко всякому деланию потребна страсть переже всего. Умным словом — энергия! То, о чем рек божественный Палама! Сие есть орудья Бога, коими он творит мир! — Изограф даже палец вздел, указуя.

— Ето у святых али… — уточнял Иван.

— У всех! — отверг изограф. — Ремесленник всякий, сотворяющий вещь добрую, пахарь, усердно тружающий в поле, гость, мореплаватель, воин, и паче всех — святой! Пото и пишут сияние, ибо сие — видимый огнь, свет Фаворский, исходящий на нь!

Но Иван еще пытается возражать:

— Без ратей-то как же! Единым духом тех же татар, к слову, не одолеть!

— И в ратном деле тот токмо и победоносен, в коем энергия Божества! — не уступает, встряхивая гривой, изограф.

Назад Дальше