Это была песня кровожадной революции. Неужели он забыл, кто убил его отца?
Я слышала голос, который знала так хорошо:
«Ah, çа ira, çа ira, çа ira
En depit des aristocrats et de la pluie,
Nous nous mouillerons, mais ça finira,
Ça ira, ça ira, ça ira».[159]
О, сын мой, думала я, они научили тебя предавать нас!
И я жила ради тех минут, когда могла стоять возле щели в стене и смотреть, как он играет.
Прошло всего лишь несколько недель после того, как они забрали у меня сына, когда однажды в час ночи я услышала стук в дверь.
Ко мне пришли комиссары. Конвент постановил, что вдова Капет должна предстать перед судом. Поэтому она будет переведена из Тампля в Консьержери.
Я поняла, что получила смертный приговор. Они поступят со мной так же, как поступили с Луи.
Не должно было быть никаких задержек. Я должна была готовиться отправиться туда немедленно.
Они позволили мне попрощаться с дочерью и золовкой. Я умоляла их не плакать обо мне и отвернулась, чтобы не видеть грустного и ошеломленного выражения их лиц.
— Я готова! — сказала я.
Я испытывала почти нетерпение. Ведь я знала, что это означало смерть.
Вниз по лестнице, мимо той щели в стене… Бессмысленно глядеть в нее сейчас. Никогда… никогда я больше не увижу его! Я споткнулась и ударилась головой о каменный свод прохода.
— Вы ушиблись? — спросил меня один из гвардейцев, тронутый внезапным проблеском великодушия, что иногда случалось с этими жестокими людьми.
— Нет, — ответила я. — Теперь уже ничто не может причинить мне боль!
И вот я здесь, узница Консьержери…
Это — самая мрачная из всех тюрем Франции. В период господства террора она была известна как преддверие смерти. Теперь я жду, когда меня призовут к смерти, как многие когда-то ждали, когда их вызовут ко мне в мои парадные апартаменты в Версале.
Теперь я здесь, и это означает, что мне осталось жить совсем немного.
Как ни странно, но и здесь я нашла доброту. Моей надзирательницей была мадам Ришар. Она была совсем не похожа на мадам Тизон. Я с самого начала почувствовала ее сострадание. Ее первым добрым поступком было попросить своего мужа укрепить кусок ковра на потолке, с которого на мою кровать капала вода. Она сказала мне, что, когда она шепотом сообщила рыночной торговке, что цыпленок, которого она покупала, предназначался для меня, та украдкой выбрала самого жирного.
Она сотнями разных способов давала мне понять, что у меня есть друзья.
У мадам Ришар был сын такого же возраста, как дофин.
— Я не привожу к вам Фанфана, мадам, потому что боюсь, что это напомнит вам о вашем собственном сыне и еще больше опечалит вас, — сказала она мне.
Но я ответила, что мне все же хотелось бы увидеть Фанфана, и она привела его с собой. Увидев его, я и в самом деле расплакалась, потому что у него были такие же белокурые волосы, как у дофина. Я любила слушать, как он говорил, и с нетерпением ожидала его посещений.
Мое здоровье начало слабеть. Сырость вызывала у меня боли в конечностях, и я страдала от частых кровоизлияний. Моя комнатка была маленькая и убогая. Стены были сырые, и обои, украшенные тиснеными лилиями, во многих местах отошли. Каменный пол был уложен рисунком «в елочку». Я так часто смотрела на него, что знала на нем каждое пятно. Единственными предметами мебели в моей комнате были кровать и ширма. Я была счастлива, что у меня была эта ширма, ведь я находилась под постоянным наблюдением, и она давала мне некоторое уединение. В комнате было маленькое зарешеченное окошко, которое выходило на покрытый мостовой тюремный двор. Моя комната была полуподвальной.
Мадам Ришар предоставила мне пользоваться услугами одной из своих девушек-служанок, Розали Ламорлиер. Это было доброе и кроткое создание, такое же, как ее хозяйка, и обе они делали все возможное, чтобы сделать мою жизнь более сносной.
Именно мадам Ришар убедила Мишони, главного надзирателя тюрьмы, приносить мне известия об Элизабет и Марии Терезе.
— Какой вред это может принести Республике? — спрашивала эта добрая женщина.
И Мишони, который был мягкосердечным человеком, тоже не видел в этом никакого вреда. Он даже распорядился, чтобы мне принесли из Тампля одежду, и сказал, что, по словам мадам Элизабет, она мне понадобится. Это было приятно мне, потому что, несмотря на все свое отчаяние, я всегда беспокоилась о своем внешнем виде, и мне было легче переносить свои несчастья, если я была одета соответствующим образом. Так что я с тихой радостью сменила длинное черное платье с обтрепанными краями и белую кружевную косынку, которая никогда не выглядела достаточно белой, на одежду, которую считала более подходящей. Мои глаза постоянно слезились. Я пролила столько слез! Мне не хватало маленькой фарфоровой глазной ванночки, которой я пользовалась в Тампле, зато Розали принесла мне зеркало. Она сказала, что это была удачная покупка. Она заплатила за него на quai[160] двадцать пять су. Я чувствовала, что у меня еще никогда не было такого очаровательного зеркала. У него была красная рамка, а вокруг нее — маленькие фигурки.
Как долго тянутся дни! Я ничего не могу делать. Я немного пишу, но мои стражи бдительны и полны подозрения. В углу моей комнаты всегда сидит охранник. Иногда их двое. Я наблюдаю, как они играют в карты. Мадам Ришар приносила мне книги, и я много читала. Я сохранила маленькую кожаную перчатку, которую носил мой сын, когда был еще совсем маленьким. Кроме того, у меня есть портрет Луи-Шарля в медальоне. Это — одно из величайших моих сокровищ. Я часто целую его, когда охранники не смотрят на меня.
Ночи здесь такие длинные! Мне не позволяют иметь лампу или хотя бы свечу. Если я дремлю, смена караула всегда будит меня. Сплю я очень мало.
Сегодня в мою камеру зашел Мишони. Он на несколько минут отпустил охранника, сказав, что сам будет сторожить меня. Вместе с ним был какой-то незнакомец, который осматривал тюрьмы. Я задала обычные вопросы, касающиеся моей семьи. Пристально всмотревшись в незнакомца, я узнала в нем полковника гренадеров, человека лояльного и обладающего великим мужеством, кавалера де Ружвиля. Он заметил, что я узнала его, и быстрым движением бросил что-то в печку.
Когда они с Мишони ушли, я направилась к печке и нашла там красную гвоздику. Я была разочарована, но потом, внимательно осмотрев ее, между ее лепестками обнаружила клочок тонкой бумаги.
На нем я прочла:
«Я никогда не забуду тебя! Если тебе нужны триста или четыреста ливров для тех, кто окружает тебя, я принесу их в следующую пятницу».
Далее в записке говорилось, что у него есть план, как устроить мой побег. Соглашусь ли я на это?
Я почувствовала, что мои надежды воскресли. Это еще одна из попыток Акселя, подумала я. Он никогда не устанет делать эти попытки. Мне принесут эти деньги, чтобы я могла подкупить охрану… Будет найден способ вырвать меня из замка. А когда я буду на свободе, мы вызволим моих детей и золовку и соединимся с Акселем. Мы будем действовать, чтобы восстановить монархию и положить конец этому царству террора. Я верила, что мы сможем сделать это. Такие люди, как Ришары, Розали, Мишони, поддерживали во мне эту веру.
Но как же передать отсюда записку?
Я оторвала клочок от его записки и написала на нем:
«Я полагаюсь на тебя. Я пойду на это».
Я должна передать эту записку Ружвилю. Ее возьмет Розали. Но что, если ее обнаружат? Это будет плохой способ отплатить Розали за все то, что она сделала для меня.
Нет, я не буду вмешивать ни ее, ни мадам Ришар. Поэтому я попросила одного из охранников, Жильбера, передать ее незнакомцу, когда он в следующий раз придет в Консьержери, что он, по всей вероятности, должен был сделать. За это незнакомец вознаградит его, передав ему четыреста луидоров.
Жильбер взял записку, но потом испугался и показал ее мадам Ришар. Она сочувствовала мне, однако не желала рисковать своей головой и поэтому показала записку Мишони. Оба они были хорошие люди. Они жалели меня, но в то же время состояли на службе у Республики. Они не хотели выдавать меня, и Мишони посоветовал мадам Ришар предупредить меня о том, какие опасности могли подобные действия навлечь на всех нас.
Если бы Жильбер ничего не сказал, все было бы хорошо, и это была бы еще одна неудачная попытка. В любом случае этот — план был слишком неопределенным, чтобы привести к какому-нибудь результату, и впоследствии я удивлялась, как я могла быть настолько глупа, чтобы надеяться, что это возможно.
Жильбер рассказал обо всем офицеру, своему начальнику. В результате Мишони был уволен, и Ришары — тоже.
Теперь у меня были новые тюремщики. Их нельзя было назвать недобрыми, но ввиду того, что произошло с Ришарами, они не стали бы подвергаться риску.
Мне не хватало этой доброй женщины. Мне не хватало маленького Фанфана. Дни и ночи тянулись медленно. Скоро меня заставят предстать перед судом.
И вот это время пришло. В то утро дверь моей камеры открылась. Вошли пристав и четыре жандарма. Они пришли, чтобы препроводить меня в бывшую Главную судебную палату, которая называлась теперь «залом Свободы».
Это было место, где заседал революционный трибунал. Гобелены, украшенные изображениями лилий, которые я хорошо знала, были убраны, а картина, изображающая распятие, была заменена другой, представляющей права человека. Мне дали место на скамье напротив Фукье-Тенвиля, прокурора. Зал был тускло освещен, так как в нем было всего две свечи.
Меня спросили, как мое имя, и я спокойно ответила:
— Мария Антуанетта Лоррен из Австрии.
— До революции вы состояли в политических отношениях с иностранными державами, и это противоречило интересам Франции. Из этого вы извлекли большую выгоду.
— Это неправда.
— Вы промотали денежные ресурсы Франции, добытые потом народа, ради своих удовольствий и интриг.
— Нет! — ответила я.
Однако в душе мне стало не по себе. Я вспомнила о своей расточительности: о Малом Трианоне, о счетах мадам Бертен, об услугах мсье Леонара. Я была виновата… глубоко виновата!
— После начала революции вы не прекращали строить козни против свободы, как с иностранными державами, так и внутри страны.
— После начала революции я не позволяла себе вести какую-либо переписку с заграницей и никогда не вмешивалась во внутренние дела.
Но это была неправда. Я солгала. Я посылала свои призывы Акселю. Я писала Барнаву и Мерси.
О да, они решат, что я виновна. Ведь в их глазах я действительно была виновной.
— Именно вы научили Людовика Капета искусству глубокого лицемерия, с помощью которого он так долго вводил в заблуждение добрый французский народ.
Я закрыла глаза и покачала головой.
— Когда вы покинули Париж в июне 1791 года, вы открыли двери всем остальным и заставили их уехать. Нет ни малейшего сомнения, что именно вы руководили действиями Людовика Капета и убедили его бежать.
— Не думаю, что открытые двери могут служить доказательством того, что какой-то человек постоянно руководит действиями других людей.
— Вы никогда ни на минуту не переставали желать уничтожения свободы. Вы хотели править любой ценой и снова взойти на трон по телам патриотов.
— У нас не было необходимости снова всходить на трон. Ведь мы и так уже были на нем. Мы никогда не желали ничего, кроме счастья для Франции. До тех пор, пока она была счастливой, до тех пор, пока она является таковой, мы всегда будем удовлетворены.
— Считаете ли вы, что король необходим для счастья народа?
— Один человек не может решать такие вопросы.
— Несомненно, вы сожалеете о том, что ваш сын лишился трона, на который он мог бы подняться, если бы народ, наконец осознавший свои права, не уничтожил этот трон!
— Я никогда не стала бы жалеть о том, чего лишился мой сын, если бы его страна была счастлива.
Вопросы продолжались. Они спросили меня о Трианоне. Кто оплачивал расходы на Трианон?
— Для Трианона существовал специальный фонд. Надеюсь, что все, связанное с этим, станет достоянием общественности. Я полагаю, что все это было весьма преувеличено.
— Именно в Малом Трианоне вы впервые встретились с мадам де ла Мотт?
— Я никогда не встречалась с ней.
— Но разве вы не сделали ее козлом отпущения в мошенничестве с бриллиантовым ожерельем?
— Я никогда не встречалась с ней.
Потом мне стало казаться, что я переживаю какой-то кошмар… Что я уже умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что правильно расслышала.
Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении! Моего собственного ребенка! Восьмилетнего мальчика!
Я не могла поверить этому. Этот Эбер, это чудовище, этот уличный грубиян рассказывал суду, что я учила своего сына аморальному поведению… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком болезненно, слишком ужасно… слишком неправдоподобно и абсурдно!
Они сказали, что мой сын признался в этом. Будто бы мы позволяли себе такие удовольствия — он, я и Элизабет… Его безгрешная тетя Элизабет и я, его мать!
Я смотрела прямо перед собой. Я видела мальчика, играющего во дворе… Моего мальчика, который был в руках у этих злых людей. Я видела этот грязный красный колпак у него на голове. Я слышала грубые слова, слетающие с его уст. Я слышала, как он своим детским голосом поет песню «Са ира».
Они вырвали у него эту «исповедь». Они научили его, что сказать. Они плохо поступили с ним, заставляя его соглашаться с тем, чего он не мог понять. Ему было восемь лет, и я была его матерью. Я любила его. Я потеряла своего возлюбленного и своего мужа, и мой мальчик стал моей жизнью. И все-таки они подучили его сказать обо мне такие вещи… И о его тете, которая научила его произносить молитвы!
Я слышала только отрывки из их речи. Я слышала, как они говорили, что устроили моему сыну очную ставку с его сестрой и тетей и что эти двое опровергли все обвинения. Вполне естественно, сказали они, что эти люди, способные на столь противоестественные поступки, так сказали.
Его тетя Элизабет назвала его чудовищем.
О Элизабет, подумала я, моя дорогая Элизабет, что ты теперь думаешь о моем мальчике?
Когда они отобрали его у меня, я думала, что достигла глубины отчаяния. Теперь я знала, что это было еще не самое худшее. Мне предстояло страдать еще сильнее. Так, как я страдала теперь!
Мной овладел ужас. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его сказать такое? Они плохо обращались с ним… Морили его голодом, били его! Он — король Франции, моя любовь, мой дорогой!
Эбер коварно глядел на меня. Конечно, всем этим людям стоило лишь взглянуть на него, чтобы понять, что это было деградировавшее создание. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он смотрел на меня, когда мы только что попали в его власть.
«Дьявол, — подумала я. — Ты недостоин жить на этой земле! О боже, спаси моих детей от таких людей!»
Я почувствовала, что вот-вот упаду в обморок. Я остановила свой взгляд на свечах, чтобы прийти в равновесие. И тут я заметила то, с чем так часто встречалась в тюрьмах, — сочувствие женщин. В зале суда присутствовали женщины-матери, и они понимали, что я чувствовала. Они верили, что я — враг государства, что я надменна, высокомерна, что я промотала финансы Франции… Но я была матерью, и они знали, что я любила своего сына. Я почувствовала, что эти женщины в зале суда будут отстаивать меня.
Даже Эбер понял это. Он испытывал некоторое замешательство.
Он сказал, что я позволяла себе это отвратительное аморальное поведение отнюдь не только из-за своей безнравственности. Это делалось исключительно с целью ослабить здоровье моего сына, чтобы я могла управлять им, когда он сделается королем, чтобы я могла господствовать над ним и править через него.