Прошу учесть, что никаких «светских» предметов, кроме начал арифметики, в хедере, а тем более в ешиве, не проходили, так что он овладевал знаниями, что называется, с нуля. Не забудем, что заниматься приходилось урывками, так как надо было работать разнорабочим, чтобы прокормить себя и хоть крохи посылать родителям. Для подготовки в университет ему потребовалось немногим более года. Как объяснить такой феномен? Прежде всего, вероятно, гипертрофированно развитой традиционным еврейским образованием способностью к абстрактному мышлению. Кроме того, я полагаю, что после Талмуда и комментариев к нему всякие там физики и истории выглядят не так уж трудно. Он блистательно сдал все экзамены и… провалил русский язык. Тем не менее – прошу внимания, товарищи, – Матес Менделевич был принят в Ленинградский университет как… еврей, для которого русский язык не является родным. В наше озверелое время читающий эти строки рассмеётся. Чему смеётесь? Над кем смеётесь?
Учась в Ленинградском университете, он нашёл для себя идеальную работу: в публичной библиотеке разбирал средневековые еврейские рукописи эпохи кордовского халифата. Он досконально изучил удивительную еврейско-арабскую культуру, процветавшую на юге Испании 10 веков назад. Таким образом, я шёл по Чистым Прудам не просто с раввином, а с учёнейшим раввином – моим сверстником. Мне тогда было 22 года…
Очень быстро после того, как нас приняли в аспирантуру ГАИШ, мы стали друзьями. В этом году нашей дружбе исполнится 43 года – и каких! Все эти десятилетия Матес скрупулёзно исполнял предписания еврейского закона, что было (и есть) – ой как непросто! Перед войной он женился на еврейской девушке из традиционной, ставшей уже редкостью семьи. Они жили под Москвой, в Удельной, в «подмосковном Бердичеве», вместе с тестем – правовернейшим старым евреем – и столь же традиционной тёщей. Это был удивительный в советское время осколок шолом-алейхемовской «Касриловки». Я часто у них бывал и радовался их счастью, отдаваясь воспоминаниям детства. Они действительно создали в Удельной некий специфический микроклимат. Мираж еврейского местечка быстро рассеивался в электричке, а в Москве меня уже окружал весьма суровый климат бедной неустроенной аспирантской жизни.
А потом началась война. И наши судьбы разошлись. Меня, здорового, цветущего, краснощёкого парня, на войну не взяли (близорукость -10), а его – маленького, сугубо штатского, мобилизовали в первые дни войны. Поначалу он превосходно устроился – его определили в систему противовоздушной обороны города Горького. Он там командовал взводом аэростатов заграждения. Но однажды, когда он выпустил свои аэростаты, ударила гроза, и две «колбасы» были сожжены. Согласно положению, накануне грозы он должен был получить от местного гидромета штормовое предупреждение, но, благодаря халатности метеоначальства, он его не получил. Драматизм положения был в том, что этим начальником был капитан Павел Петрович Паренаго – наш гаишевский профессор, отлично знавший аспиранта Агреста. Матеса судил трибунал. К ужасу религиозного лейтенанта, профессор – он же капитан Паренаго – нахально утверждал, что он посылал штормовое предупреждение! Как говорится, своя рубашка ближе к телу… Агрест был разжалован и послан на передовую, в штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и в основном целым.
Я его увидел после почти пятилетней разлуки. Он хромал (ранение) и ходил с палочкой. Очень ему было трудно втягиваться в сложную мирную обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы, он защитил диссертацию – что-то о системе Сатурна.
Как-то я спросил у него – исполнял ли он на передовой предписания еврейского закона (например субботний отдых!)? Он вполне серьёзно ответил, что Талмуд в таких ситуациях предусматривает ряд облегчённых вариантов поведения… Всю его семью – родителей, братьев, сестёр – зверски убили немцы в Белоруссии.
Наступил «весёлый» 1947 год. Его после защиты диссертации никуда не брали на работу – даром, что фронтовик. Сколько раз он обивал пороги различных учреждений! Его уделом стали стыдливо-блудливые улыбки, сопровождающие разные формы отказов. Положение становилось критическим. И вот однажды он пришёл ко мне за советом (почему-то он считал меня умным…). Ему предложили странное место – уехать на край света, неизвестно куда, лишиться на ряд лет даже права переписки, но зато иметь возможность принимать участие в интересной, важной работе. Это всё так странно и неожиданно…
– Соглашайся, – решительно сказал я, – здесь жизни тебе не будет.
И он опять исчез из моего поля зрения почти на четыре года. В 1951 году неожиданно раздался звонок по телефону – Матес объявился. Он назвал свой московский адрес – где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашёл его и обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно округлилась и раздобрела, сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое главное – в богатой спальне рядком спали… три мальчика! Вот это да! Радость встречи была большая. По отдельным полунамёкам (он никогда – ни тогда, ни после – не говорил даже, в каком месте он был, да я и не спрашивал – мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного проекта, исполняя там важнейшую роль математика-расчётчика. Не забудем, что в ту пору никаких ЭВМ не было – все нелёгкие математические проблемы надо было решать на арифмометрах, и быстро. Непосредственно с ним работали все наши знаменитые физики, обеспечившие в конце концов ядерный потенциал советской страны. Он был там на отличнейшем счету. И вдруг, по каким-то неясным для меня и сейчас причинам, его с семьей буквально в 24 часа выставляют с «объекта» (могло быть много хуже – на дворе был 1951 год, а атомное дело курировал «сам» Берия) и направляют в роскошный новый институт на окраине Сухуми – в Синопе. Московский коттедж, где мы встретились, был перевалочным пунктом на пути в Сухуми.
За минувшие 30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался в роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети – были крохотули, стали кандидатами наук. Умерли тесть и теща; но общий традиционный дух в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно, надев ермолку, накинув талес и намотав на обнажённые руки тфилы, совершает молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи.
Как-то я спросил его:
– Наверное, так же, как и на войне, нелегко было соблюдать на объекте еврейские обычаи и законы? Ведь смягчающих обстоятельств военного времени уже не было, и Талмуд вряд ли предусматривал подобную ситуацию?
– Да, нелегко, – сказал мой старый друг и поведал мне одну необыкновенно драматическую историю.
Конечно, все годы, проведённые на «объекте», по субботам Агрест не работал. Но что значит «работать»? На этот счёт Талмуд даёт совершенно точные определения. Например, писать – это работать, а читать, беседовать, обсуждать – это уже не работа… И вот в очередную субботу начальник вычислительной лаборатории объекта Матес Менделевич Агрест с утра – как видят и чувствуют все сотрудники – активно работает: он отдаёт распоряжения, изучает отчёты, просматривает расчёты, даёт руководящие указания – дело кипит! Но на самом деле, в смысле Талмуда, – он не работает. Ни одной цифры не выводит его карандаш, ни одной помарки он не делает в расчётах сотрудников, и, казалось бы, никто этой особенности его деятельности не замечает.