Ведь в театр, на концерты и к друзьям Дон-Жуан ходил с женой, а не с женщинами, с которыми изменял ей.
* * *
Женщины часто говорят:
— Я его люблю сама не знаю за что…
Вот суки!
* * *
«Это» часто проделывают без всякой лирики. Для здоровья. От головной боли. От скуки. И мужчина по-честному не называет это высокими словами. А женщина обязательно — любовью!
И еще: женщина легко, запросто говорит «он влюблен в меня» о мужчине, который ни разу не сказал подобной фразы ни себе самому, ни ей, ни своему приятелю.
* * *
Наполеон принимал министра. Беседа затянулась. Неожиданно министр упал в обморок. Впоследствии императору объяснили:
— Ваше величество, он боялся сказать, что ему необходимо в уборную.
— Человек, которого я сделал министром, должен отвыкнуть мочиться, — изрек Наполеон.
Деспотов, разумеется, надо вешать на фонарях. Даже гениальных.
* * *
Когда весть о смерти Александра Македонского долетела до Афин, один свободолюбивый грек воскликнул:
— Не верю! Иначе смрад от его трупа провонял бы уже всю вселенную.
* * *
Шестилетний Мишка, поссорившись из-за гамака с ребятами, орал на свою мать и тетку:
— Зачем вы привезли меня на эту проклятую дачу? Чтобы я трепал свои последние нервы? Зачем?
И дрыгал, как истеричка, ногами. А интеллигентная тетка, бледная, как полупокойница, целовала его в глазки дрожащими губами:
— Успокойся, маленький… Успокойся, моя крошка.
* * *
К старости почти перестаешь чувствовать весну, лето, осень, зиму. Только: тепло, холодно, мокро, ветрено.
Какая скука!
* * *
Растирая мне молодыми сильными руками поясницу, массажистка вдруг сказала:
— Вчера развелась с мужем.
— А кто он был, этот ваш муж?
— Знаете пословицу: не стал инженером, будь офицером, — ответила она.
Хорошая пословица. Я не знал ее.
* * *
В приемной сановника маститый NN кладет на язык таблетку.
Хорошенькая секретарша лукаво спрашивает:
— Министра культуры боитесь?
— Нет, — отвечает NN, — я боюсь культуры министра.
* * *
— Я молю Бога, Боренька, чтобы у тебя всегда был один лишний рубль, — говорила мудрая еврейская мама своему сыну, у которого всегда не хватало по крайней мере одной тысячи.
Боренька — Борис Евсеевич Гусман. Лицом этакий курносый еврейский император Павел. Только добрый, симпатичный и совсем не сумасшедший.
Он написал интересные книги — «Сто поэтов», «Чайковский» (монография; света не увидела). Он много лет подряд работал с Марьей Ильиничной Ульяновой в «Правде». Сталин турнул его оттуда, но почему-то не посадил, а отправил в Большой театр.
Мой друг руководил им «со свежинкой». Сталин и оттуда турнул его за эту самую «свежинку». Но опять не посадил, а «кинул», как тогда говорили, в Радиокомитет. После чего, не слишком канителясь, конечно, посадил за… «аристократизм в музыке», то есть за передачу по радио симфоний Бетховена, Скрябина, Равеля, Дебюсси и Шостаковича. В обвинительном заключении было сказано: «Гусман завербован во „враги народа“ Керженцевым».
Керженцев, его патрон по Радиокомитету, умер, никем никогда не потревоженный, с пышным некрологом в «Правде».
* * *
Самое убийственное для женщины, если она не слишком молода и хороша, вести себя, как юная красавица.
А ведут, ведут. И даже совсем не дуры.
* * *
Жена выставила мужа из спальной. Поссорились. Тот перебрался спать в другую комнату.
Забравшись к матери в кровать, дочурка спрашивает:
— Значит, наш папа теперь уже не папа, а просто сосед?
* * *
Хорошие писатели поступают так: берут живых людей и всаживают их в свою книгу. Потом те вылезают из книги и снова уходят в жизнь, только в несколько ином виде, я бы сказал, менее смертном.
* * *
Надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.
Мне кажется, что это моя мысль.
А может быть, и не моя.
* * *
Меня так замучили «проработками», что я уже не охаю, а только смеюсь. Совсем как дочка Пыжовой. У девчушки както заболел зубок. Мать повезла ее к врачу. Вернулись. Ольгуша залезла в кроватку и смеется.
— Ты чему радуешься? Зубок выздоровел?
— Нет, не потому.
— А почему?
— Ковыряли, ковыряли, а зубок-то все болит.
* * *
Наш Игорь, наш герой-любовник бывшего Александрийского театра, одеваясь в передней, вытер пыль на ботинках своим кашне, а потом шикарно накинул его на шею.
Он из интеллигентской семьи — прадед, дед и отец архитекторы, мама — педагог (преподает французский язык), сам чуть-чуть не кончил философский факультет, в театре играет не только Ваську Пепла из «На дне», но и дона Цезаря де Базана, который, как известно, и «перед королем Испании не снимал своей шляпы».
И вот это «кашне»!
Воистину наша эпоха удивительная.
* * *
Старый Эйх — так называли мы в домашнем кругу профессора Бориса Михайловича Эйхенбаума — однажды без улыбки спросил меня:
— А знаешь, Толя, что во Французской Академии сказал о тебе Виктор Гюго?
— Нет, к стыду своему, не знаю.
— Может, тебе это интересно?
— Очень!
Тогда старый Эйх снял с полки только что вышедший XV том Гюго и с отличной выразительностью стал читать двадцать пятую страницу:
«Ни один поэт не заставлял свои трагедии и комедии сражаться с такой геройской отвагой. Он посылал свои пьесы, как генерал отправляет на приступ своих солдат. Запрещенная драма немедленно заменялась другой, но и ее постигала та же участь».
Эйх захлопнул книгу и замолчал, не без самоудовлетворения и торжественности.
— Да, профессор, Виктор Гюго это сказал обо мне. И это святая истина.
Сегодня, то есть 9 февраля 1957 года, ВСЕ мои пьесы запрещены.
— Сколько их?
— Больших девять. Юношеские не в счет, очень плохие — тоже. Одни запрещали накануне первой репетиции, другие накануне премьеры, третьи — после нее, четвертые — после сотого спектакля («Люди и свиньи»), пятые — после двухсотого («Золотой обруч»).
* * *
У молодых советских супругов частенько жизнь идет по трагической песенке:
Дунька дома — Ваньки нет,
Ванька дома — Дуньки нет.
Ребята на улице: — Закрой поддувало!
— Не сифонь, — отвечает семилетний пузырь.
Я учусь у них сегодняшнему языку.
* * *
Женщина забывает даже имя своего возлюбленного (если их было порядочно). Но обязательно помнит с мельчайшими подробностями все платья, которые она носила примерно с двенадцатилетнего возраста.
* * *
Коктебельское небо в июле — синяя клеенка, протертая мокрой тряпкой.
Сентябрьский луг в Солнечном словно забрызган хорошим одеколоном.
Моя юношеская любовь — ее звали Танечкой — всегда выскальзывала из рук, как кусок мокрого мыла.
Эти образы мне когда-то казались удачными. А потом я стал их вычеркивать из своих рукописей.
* * *
Мао Цзедуна почему-то банкетировали не в Георгиевском зале Кремля, как было принято, а в гостинице «Метрополь».
Мао со своим окружением и Сталин со своими «соратниками» расположились в Малом зале по соседству с Большим залом, где за многоместными столами ели и пили те, кого неизменно вызывали на все правительственные банкеты.
Двери из Малого зала в Большой были раскрыты.
Детский поэт Сергей Михалков, чтобы его «там» заметили, упорно и взволнованно прохаживался на своих длинных ногах перед дверями Малого зала.
В конце концов Сталин поманил его толстым коротким пальцем, согнутым в суставе.
— Пожалуйте к нам, пожалуйте, милости просим.
И представил китайцам:
— Наш знаменитый детский поэт товарищ Михалков.
Потом о чем-то спросил его, что-то сказал ему и улыбнулся на какую-то его остроту.