На это она возмущенно спросила, о каких чарах и фокусах он толкует? Господин утомлен дальней дорогой и жарой, вдобавок выпил вина, вот и начались у него галлюцинации, а теперь, сам во всем виноватый, обвиняет славную невинную Либушу в недозволенном чародействе и в черной магии… Она просто поражена! Она-то считала Петра человеком образованным и просвещенным, а он — видали? — верит в колдовство и одобряет преследование и сжигание ведьм!
Петр вздохнул.
— Несколько дней тому назад, — медленно заговорил он с выражением терпеливости, какое придают каменным лицам святых изваяний, — познакомился я с неким жителем города Пассау; он жил и держал столярную мастерскую на улице, по которой стражники водили ведьм в пыточную и обратно. Зрелище это, в детстве его очень редкое, в последние годы стало до того частым, даже ежедневным, что он тронулся в уме и поджег свой дом, который, как все дома на той проклятой улице, уже невозможно было продать, никто не хотел покупать их. Потом взял он топор и пошел по свету бродячим плотником. Он совсем отощал от голода и нужды, но был счастлив, что не слышит больше воплей несчастных женщин. Эта война, Либуша, которая вам нравится и приносит вам прибыль, эта война виной тому, что фанатизм и суеверия расцвели таким пышным цветом, как никогда. Вы бросили мне обвинение в том, будто я одобряю преследование ведьм, — но это такая чепуха, что я и опровергать ее не стану.
— Не станете, а сами опровергаете, — возразила Либуша, — да так, что чуть челюсть не свихнули. Вы, Петр, умеете красно говорить, но вы говорили бы еще лучше, если б думали, о чем говорите, и не давали бы волю языку. Вот вы проповедуете против глупости и суеверий, а сами верите в колдовство и магию.
— Я верю в то, что вижу собственными глазами. А мои глаза увидели на моей левой руке палец, который я потерял пятнадцать лет назад, — я видел его точно так, как мы во сне видим несуществующие вещи и разговариваем с умершими или как путники в пустыне видят вблизи города и оазисы, удаленные на тысячи миль. Не знаю, как вы это сделали, но думаю — вы вызвали у меня какое-то временное помрачение чувств, которое, быть может, объясняется совершенно естественным образом, но верно одно: этому фокусу вы обучились отнюдь не в иезуитской школе для девочек; вот почему я употребил эти слова — колдовство и магия.
— Как бы там ни было, — сказала Либуша, — но теперь уже вдвойне необходимо оставить вас здесь заложником до утра, ибо если я допущу, чтобы вы там, в распивочной, раструбили не только о том, что я женщина, но еще и о моих чародейных способностях, — бедной, беззащитной Либуше пришел бы верный конец.
— В таком случае мне остается сделать вот что. — С этими словами Петр вытащил шпагу из ножен, висевших на спинке стула, и положил ее вдоль стыка обеих кроватей. — Так в подобных же ситуациях делалось в рыцарские времена. Под защитой рыцарского меча дева спит рядом с рыцарем в большей безопасности, чем если бы она ночевала в монастырской келье.
— Я не дева, а вдова, и это не меч, а колющее оружие, — заявила Либуша. — Но ничего, вы мне нравитесь, и намерения у вас добрые. Доведите же до конца роль галантного мужчины и отвернитесь ненадолго, чтоб я могла приготовиться ко сну.
Петр послушно отвернулся и потому не видел, как Либуша бросила в его недопитый бокал крошечный шарик, отчего вино зашипело, и шарик растворился.
— Ку-ку! — воскликнула она потом, как кричат, играя в прятки.
Теперь она была в одной деревенской груботканой ночной рубахе, закрывавшей ее всю от горла до пят. Ее босые ступни, видневшиеся из-под подола этого одеяния, маленькие и розовые, казались детски беззащитными.
— Я смешная, правда? — сказала она, подходя вплотную к Петру.
— Смешон я, если мог хоть на секунду принять тебя за мальчика. — И Петр обнял ее.
Либуша отвернула ворот рубахи, обнажив правое плечо, на котором синели следы Петровых пальцев:
— Смотри, что ты мне сделал!
Петр был в состоянии, отнюдь не располагающем к выдумыванию остроумных реплик, и потому он сказал коротко и просто:
— Мне очень жаль, Либуша!
И стал легонько, нежно целовать эти синяки, каждый в отдельности.
— Я знаю, ты вовсе не такой изнеженный и осторожный малый, как я тебя дразнила, — прошептала Либуша. — Ты настоящий мужчина!
— Да, и это я сейчас докажу тебе. — Петр склонился к ее устам, но она увернулась.
— Не сейчас, — сказала она. — Сначала — последний глоток перед сном. — Она подняла свой бокал. — За долгое перемирие между нами!
Не желая медлить, Петр залпом выпил вино. Либуша скользнула в кровать.
— Прежде всего убери эту дурацкую шпагу, — велела она вполголоса, зарывшись головой в пухлую подушку.
Он охотно исполнил приказание.
— Но теперь, Либуша, никакого колдовства! — вскричал он, подходя к ложу.
Однако колдовство все-таки свершилось, ибо едва Петр произнес эти слова, как ноги его подкосились, и потом уже ничего больше не было.
ДАМЫ И КОШКИ
Die Katzen hielt man fur die jenige Tiere, in welche die Hexen sich am leichtesten verwandein kimnien.[28]
Б. Эмиль Кёниг, «Процессы ведьм», с. 585
Когда Петр очнулся, то увидел себя в заточении, причем не в обычной кутузке, в какие сажают бродяг, а в каменной камере, холодной и сырой, куда воздух поступал только через единственное окошко, вернее, просто отверстие под потолком, столь узкое, что даже малое дитя с трудом просунуло бы в него голову, да еще пересеченное железным прутом. А на подоконнике этого отверстия сидела кошка, рисуясь черным силуэтом в полосе лунного света, проникавшего в камеру, и вглядывалась во тьму узилища зелеными огоньками своих глаз. Ноги Петра были забиты в колодки, вернее, они торчали в выемках, выдолбленных в двух положенных друг на друга колодах; на руках его были оковы, соединенные короткой цепью, и он полулежал на полу, прислонясь спиной к стене. Влажные стены в белом свете луны казались мягкими и дрожащими словно студень. Петр, шевельнувшись, загремел цепью, и кошка спросила голосом Либуши:
— Ты проснулся, Петр?
— С грехом пополам, — ответил тот.
— Как ты себя чувствуешь?
— Голова болит, прямо разламывается. Ты где?
Ибо, слишком смутно еще сознавая окружающее, он не понял, что это говорит кошка. Она же вместо ответа спрыгнула с подоконника — слышно было, как мягко стукнулись об пол ее лапки, и в тот же миг — Петр не в состоянии был подметить, когда свершилось превращение, — уже не кошка, а Либуша стояла перед ним, в том самом мужском костюме, в котором Петр впервые ее увидел.
— Либуша, будь добра, оставь ты свои фокусы, — попросил он. — Ты отлично знаешь, они меня раздражают.
Либуша села на пол и прижалась к Петру, положила ему голову на плечо. У него были все основания негодовать на нее, но когда луч луны, падающий сквозь окошко, затрепетал в ее глазах, на ее сочных, вкусных губках, когда он ощутил аромат ее волос, им невольно овладело приятное чувство.
— Будь все это только фокусы — еще бы ладно, — ответила она. — Правда, мне пришлось превратиться в кошку, а то я к тебе не пробралась бы. Но на этом и кончается всякое колдовство.
— Значит, темница настоящая? Это не сон?
— Настоящая. И оковы настоящие, и колодки на ногах, и утром тебя должны казнить. Но ты не бойся, я тебя не оставлю.
— За что же меня казнить? Я тут совсем чужой, и ничего дурного не сделал.
Либуша вздохнула, и лунные блики в ее глазах погасли — она опустила веки.
— Ах, сделал, Петр, сделал, и увяз ты в этом по уши! Ведь ты оставил себе кошелек, набитый золотом убитого Штера, что похвально и разумно, если не считать того, что ты не собирался сам воспользоваться этими пистолями и подарил один из них нищему.