Прекрасная чародейка - Владимир Нефф 36 стр.


Меж тем нахальный юнец радостно кричал рейтарам, которые пыхтели, взбираясь по лесенке, сабли наголо, усы встопорщены, — воплощенное служебное рвение:

— А, и вы хотите попрыгать! Браво, в круг, в круг!

Он подобрал плеть, выпавшую из рук палача, и, со свистом взмахивая ею над головой, стал выкрикивать непонятные междометия:

— Ги! Хау! Эль! Афи! Титцип! Ариа! Гин! Тен!

И рейтары, вскарабкавшись на помост, один за другим пускались в пляс, и кружились, и топали так, что доски гудели. Плясали уже не одни они: на веранде, за спинами музыкантов, извивался в плясовых корчах трактирщик — ноги его сами собой начали подниматься в тот самый момент, когда он собрался добром или злом заставить замолчать обезумевших музыкантов; плясал, прихрамывая, колченогий судебный служитель, который незадолго до этого прибежал передать строгий наказ бургомистра, да так и остался в трактире за кружкой пива; танцевал и повар, покинув плиту, на которой жарил омлеты, и со сковородкой в руке прибежав поглядеть, что это там делается; все было, как в сказке о Спящей Красавице, только наоборот: вместо того чтобы уснуть, все, напротив, проснулись для бешеных, бессмысленных движений.

А блондинистый юнец, откалывая коленца на помосте рядом с палачом и рейтарами, все выкрикивал изо всей мочи, и его молодой голос разносился по площади и еще дальше, проникая в соседние улицы, в раскрытые окна, поднимаясь к крышам, усеянным зрителями:

— А теперь все вместе, los, los, никому не уклоняться, никакой скидки на возраст! Гемен-Этан! Гин! Тен! Мино сет! Ахадон! Сойди к нам, козел! Будь с нами, козел!

И вот уже выкрики эти стали сливаться в какую-то хриплую мелодию, прерываемую то блеянием, то кваканьем. В толпе образовались островки подпрыгивающих, дергающихся людей, и эти островки, сперва маленькие и разрозненные, все разрастались, и ширились, и соединялись — и готово! Пляска шагом, пляска скоком захватила всю площадь, пляска-тряска, пляс-перепляс проникли всюду, где теснились люди, лица в окнах исчезли — нельзя ведь одновременно плясать и смотреть из окна; плясовое безумие овладело знатью, собравшейся на балконе ратуши, заплясал озабоченный бургомистр Рерих и господа советники, сотрясался в своей сутане даже князь-настоятель Малифлюус, а судя по тому, как прерывисто и неприлично тренькал погребальный колокол, чей тоненький голосок лениво вливался в перенасыщенный звуками воздух околдованного города, плясал и звонарь церкви святого Манга.

Каждый плясал сам по себе, но потому, что плясали все вокруг, и получалось, что один пляшет за всех, а все за одного. Господин, простолюдин пляшут дружно, как один, а зачем и почему — не известно никому, ведь люди-то собрались сюда из города и деревень поглядеть, как кому-то кости ломают! Пляшут женщины, мужчины, совершенно при этом не обращая внимания друг на друга; на руках у матерей расплясались младенцы, охваченные странной подергушкой. Пляска без радости, без упоения, ein Tanz an sich, пляска как таковая, сказал бы философ, танец сам по себе, абсолютно лишенный каких бы то ни было признаков любовного завлекания или сближения. Сумбур прыжков и подскоков, притопов и перетопов, танец без танцмейстера, который упорядочил бы скачущую толпу и назначил бы, кому с кем, кому куда и кому как, чтобы возникло какое-то складное целое. Теперь уже и музыканты заразились, бросили инструменты и кружки пива и, встав с места, начали плясать; теперь всюду слышался лишь глухой топот, да усталое кряхтенье, да хрип натруженных легких, что вовсе не удивительно, ибо пляшущих уже окутывают клубы пыли, поднятые их ногами, и пыль, смещавшись с потными испарениями, поднимается высоко над городом.

Одни просто попеременно поднимают ноги, другие подпрыгивают на одной ноге, тот наступает всею ступнею, словно уминает нарубленную капусту, этот подскакивает на цыпочках; тот кружится вокруг собственной оси, этот топчется на месте; тот неуклюж, как чурбан, этот вертится, как мотовило; того уже шатает от усталости, а этот еще только входит в раж; этот едва мотается, тот выкаблучивает так, что пыль столбом, этот грохает, как дуб; тот топочет туп-туп-туп. А те, кто сидят на карнизах и крышах, болтают ногами и ерзают, вон один свалился с трубы и, лежа на мостовой, разбитый и переломанный, все извивается в ритмических судорогах. Вот образ совершенного единения высших и низших, малых и больших, старых и молодых, и можно бы только приветствовать такое единение, если б не было оно бессмысленно и лишено здравого рассудка. Каждый, как мы видели, плясал сам по себе, каждый по-своему, кто как умел и мог, но лица у всех были при этом одинаковые: вопреки обыкновению никто не улыбался, никто даже не старался изобразить удовольствие, словно все надели на себя одинаковую чудовищную маску идиотизма и безразличия — рты полуоткрыты, носы опущены, нижние челюсти отвисли, и у многих стекает по ним слюна, глаза неподвижно устремлены в пространство — если только остались еще глаза на лице, ибо все больше становилось таких, у кого зрачки закатились под лоб и глазные орбиты заполняет лишь мертвенная пустота белка. Похоже было, здесь имело место подобное же наваждение, которое сначала снизошло на князя-настоятеля Малифлюуса, когда он извергал слова в неудержимой диарее, — только на сей раз не было никого, кто прекратил бы это безобразие свистом: не будут же освистывать собственное бесчинство те, кто его творит.

Меж тем золотая колесница Гелиоса, пышущая нестерпимым зноем, поднималась по индигово-синему небу, а стрелки часов на ратуше двигались все быстрее и быстрее, словно их подгонял топот пляшущих ног; вот они показывают половину десятого, но едва эта половина промелькнула, как пробило четыре хриплых удара, отмечающих полный час, а затем десять ударов послабее — а пляска все продолжается с нарастающей силой.

Что же тем временем делал наш герой, Петр Кукань, прикованный к скамье двуколки, что застряла в обезумевшей толпе? Поддался ли он массовому гипнозу, пытается ли плясать, насколько ему позволяют оковы, хотя бы так, как те хитрецы на столбах или на головах каменных святых: лишенные возможности плясать, они по крайней мере подпрыгивают на задницах? Неужто и он, к стыду своему, потеряв всякое представление о чести и отличительных признаках образованного человека, позволил, чтобы ленивая слюна стекала по его подбородку? На это мы ответим без раздумий и с негодованием: да что вы! Ни в коем случае! Разве это похоже на нашего Петра?! Умея мыслью и самодисциплиной бороться против массового безумия, которое напустила Либуша — ибо он столь же легко узнал ее в костюме юноши, как это сделал, без сомнения, и догадливый читатель, — и, будучи человеком дела, не в силах тупо сидеть сложа руки да наблюдать бездеятельно, как старается прекрасная колдунья оттянуть казнь, пока не явится спасение, Петр принялся действовать самостоятельно и на свой страх и риск. Не сведущий в темных и подозрительных чарах, какими вполне владела Либуша, он пошел по пути разума и здравого смысла — то есть вещей, несовместных с беснованием народа на площади, как несовместимы вода и пламя; не подозревая, что тем самым губит себя, Петр пытался освободиться от своих пут. Что он при этом думал, что представлял себе? Да только то, что, освободив руки и ноги, он, вместо ожидания какого-то проблематичного спасения, сможет проложить себе дорогу через толпу и скрыться из виду, прочь отсюда, как можно дальше от этих проклятых мест.

Легко, однако, говорить — освободиться от пут.

Назад Дальше