Парижане и провинциалы - Александр Дюма 16 стр.


Шея папаши Мьета исчезала в воротнике рубашки из грубого полотна, менявшейся лишь в дни бритья; этот воротник, обыкновенно совершенно свободный, по таким дням был стянут галстуком из цветного полотна и поднят вверх до самых ушей; по этим же дням на смену блузе из голубого полотна, панталонам из той же материи и того же цвета, сабо с подложенной в них соломой, чтобы защитить голые ноги, приходили голубая куртка без ворота, жилет из ситца в цветочек, выкроенный из какого-то казакина покойной г-жи Мьет, короткие штаны из зеленоватого бархата, ставшие белесыми в тех местах, где у обезьян кожа меняет цвет, и плотно обхватывающие в том месте, где должна быть подвязка, грубые чулки из серой шерсти в резинку, которые защищали почти лишенные плоти ноги с длинными ступнями, терявшимися в огромных башмаках из телячьей кожи, с украшением в виде широкой оловянной пряжки.

Этот человек, которого никто никогда не видел вытаскивающим хотя бы одно су из кармана, даже для того чтобы оплатить стул в церкви, где он регулярно каждое воскресенье слушал мессу, стоя при этом на ногах, был после г-на Анри де Норуа самым богатым владельцем округи.

Каким чудом скупости и ростовщичества сумел он клочок за клочком, перш за першем, арпан за арпаном собрать в своей иссохшей руке, напоминавшей руку самого Времени, сто пятьдесят или двести гектаров земли, составляющих его владения и разбросанных по территориям Ансьенвиля, Фавроля и Норуа, в долине, на равнине, на холмах — повсюду? Этого не мог сказать никто, и только один г-н Дерикур, нотариус в Ла-Ферте-Милоне, хранивший у себя около тысячи или тысячи двухсот актов, с помощью которых папаша Мьет стал хозяином земель, мог засвидетельствовать это.

Ради кого скупой крестьянин занимался этим собирательством, перед которым при равных условиях отступили бы самая трудолюбивая пчела или самый упорный муравей? Можно было подумать, что он делает это ради своей дочери Анжелики, если бы бедное создание не пользовалось этим состоянием, собранным столь тяжким трудом, еще меньше, чем ее отец; но нет, Мьет любил землю ради самой земли, как скупцы другого рода любят золото ради золота. И Анжелика Мьет, которая должна была унаследовать более полумиллиона, настоящая Золушка, но без ласковой феи-крестной, никогда не имела в своем распоряжении даже сантима. Всю неделю она ходила в головной косынке и лишь в воскресенье меняла ее на чепчик за пятнадцать су. Одетая зимой в юбку из мольтона, а летом — в платье из руанского ситца, она была одновременно поставщицей дров, служанкой и кухаркой. Но, правда, эта последняя обязанность доставляла ей мало хлопот, так как рацион папаши Мьета, а следовательно, и его дочери Анжелики в будние дни состоял из картофеля, выращенного им самим, и каштанов, собранных Анжеликой; лишь по воскресеньям на столе появлялись суп с капустой, кусок сала и несколько яиц, снесенных курицами, которые находили себе пропитание у соседей, а также салат, заправленный маслом из буковых орешков, которые были собраны той же самой Анжеликой в сентябре и октябре в лесу Виллер-Котре.

Несмотря на большое состояние отца, о котором бедная девушка даже не имела точного представления, она, бесспорно, была самым несчастным человеком в деревне. Служанки, простые жницы и работницы на фермах могли, по крайней мере, отдохнуть и развлечься по воскресеньям или в дни больших праздников; они танцевали под липами, где деревенский скрипач брал за свою игру по одному су за кадриль; они могли иметь жениха или, по крайней мере, любовника, с кем с наступлением вечера, окончив работу, углублялись по тропинке в лес, слушая слова любви; если же у них не было ни жениха, ни любовника, то была какая-нибудь кошка, собака или птичка, любившая их и любимая ими. У Анжелики не было ничего подобного — она не любила никого, и никто не любил ее. Ее отец был тираном, а она была жертвой, и семейные узы, столь дорогие нашему несчастному человечеству, единственное счастье которого они порой составляют, были для Анжелики каторжными оковами.

Мадлен, ради возможности охотиться на трех или четырех сотнях арпанов земли папаши Мьета делавший вид, что он благосклонно относится к старому Гарпагону, испытывал жалость к его дочери и, видя Анжелику грустной и страдающей, пригласил ее на торжество вместе с отцом; однако папаша Мьет, опасаясь, что, приняв приглашение, он допустит дополнительные траты, которые не смогут покрыть стоимость той еды, какую Анжелика, поев у Мадлена, не съест у себя дома, отказался взять девушку с собой.

Но доброе сердце Мадлена сжималось при мысли, что в то время как папаша Мьет будет сытно есть за праздничным столом, попивая славное вино, его дочь, оставшись одна дома, будет пить воду, есть картофель, испеченный в золе, и вареные каштаны, поэтому, едва увидев папашу Мьета, желавшего ничего не потерять даже из запахов и паров тех кушаний, которые он пришел отведать и добрая часть которых ему бы досталась, сидящим у огня на кухне, Мадлен тут же поручил толстушке Луизон тайно отнести Анжелике бутылку вина, кусок говядины и четверть сыра мароль (его голодная наследница тщательно спрятала, рассчитывая растянуть неожиданное лакомство на долгое время).

Со своей стороны, папаша Мьет любил и глубоко уважал Мадлена, ведь тот не безвозмездно охотился на его землях, а в знак признательности за право охоты присылал ему то зайца, то пару куропаток, то, наконец, лопатку косули, но папаша Мьет всегда воздерживался от того, чтобы самому есть эти дары, и посылал Анжелику продавать их содержателю гостиницы «Золотой крест». Когда эта нежданная удача сваливалась на старого толстосума, его дочь должна была пешком отправляться из дома в три часа утра и возвращаться в семь, чтобы домашний распорядок оставался незыблемым. Если же Мадлен при случае интересовался у своего соседа Мьета: «Ну как, сосед, хорош ли был заяц, вкусны ли были куропатки, нежно ли было мясо косули?», Мьет, моргая, прикрывал веками свои маленькие серые глазки, проводил кончиком языка по своему безгубому рту и, растянув его в подобие улыбки, отвечал: «Не говорите мне о них, господин Мадлен, у Анжелики едва не было расстройства от переедания, а я до сих пор облизываю пальчики».

Итак, как мы уже говорили, папаша Мьет, питая большое уважение к Мадлену, был убежден, что хорошо воспитанный человек не должен заставлять себя ждать, поэтому он прибыл в восемь часов утра, хотя завтрак должен был начаться где-то в половине одиннадцатого, а может, даже в одиннадцать, и уселся на табурете около очага. И всякий раз, когда Мадлен, от волнения беспрестанно сновавший по комнатам, проходил мимо него, папаша Мьет приподнимал свой колпак и привставал с табурета.

Первая карета, которую Мадлен заметил еще как неразличимую точку на дороге, быстро распознав, что это не экипаж его крестника, была небольшая двухместная коляска, влекомая крепкой и сильной лошадью. В ней сидели два человека, составлявшие прямую противоположность друг другу как по внешнему виду, так и по характеру.

Тот, кто держал поводья и время от времени награждал лошадь отеческим ударом хлыста, похоже, не слишком радовавшим животное, был веселый мужчина тридцати восьми — сорока лет, со светлыми волосами, начинавшими уже седеть; с усами, такими же светлыми и так же седеющими, как и волосы; с умным, живым, насмешливым и полным лицом, более широким внизу, чем вверху за счет непомерно раздувшихся щек; со ртом чревоугодника, с великолепными зубами, видневшимися, когда на его губах играла открытая, искренняя улыбка; с тройным подбородком: первый, служивший основанием двум другим, скрывался под расстегнутым воротником рубашки и под свободно болтающимся галстуком. Торс едущего, как и лицо, расширялся книзу по мере приближения к животу, которому его владелец безуспешно пытался придать величественный вид и который достиг просто немыслимых размеров, так что его основание, мало-помалу расплываясь, в конце концов почти целиком заполнило весь объем коляски — в ней этот человек обычно ездил в одиночестве, хотя изначально она была сделана для двоих. Но странное дело! Эта невообразимая полнота, превратившая бы всякого другого в некое бесформенное и комичное существо (впрочем, он подшучивал над ней всегда первым), удивительно шла ему и, казалось, не слишком стесняла его движения. Толстяк был одет как охотник: в куртку, панталоны и гетры серого полотна, за спиной у него висела охотничья сумка, между ногами стояло ружье, обе его ступни упирались в прекрасную легавую собаку, имевшую лишь один недостаток: следуя примеру своего хозяина, она ступила на путь преждевременной полноты; собаку звали Вальден, по имени друга, подарившего ее нынешнему хозяину.

Это был Жюль Кретон, тот знаменитый капитан национальной гвардии Виллер-Котре, кто позволял своим людям делать все, что они хотят. Как вы помните, кум Баке, рассказав об этом г-ну Пелюшу, заставил того грозно нахмурить брови.

Его спутник, который благодаря своим качествам или, если хотите, своим физическим недостаткам, прямо противоположным недостаткам Жюля Кретона, получил счастливую возможность проделать весь путь в коляске, вместо того чтобы пройти его пешком, был длинный и худой мужчина тридцати четырех — тридцати шести лет (впрочем, питая до сих пор несбывшуюся надежду выгодно жениться, он из кокетства лет на десять приуменьшал свой возраст). Он был блондин, причем его волосы имели желтоватый оттенок, а бакенбарды — рыжеватый; у него были едва заметные брови, глаза цвета голубого фаянса, которым он старался придать томное выражение, и слегка искривленный нос; рот же его портила вечная глуповато-одобрительная улыбка. Он носил рубашку с отложным воротничком на манер Колена, галстук, продетый в кольцо с оправленным топазом, соломенную шляпу с длинной развевающейся лентой в тон шляпе и костюм розового цвета, разумеется приобретенный в провинциальном магазине готового платья.

Его звали Бенуа Жиродо. Но, не находя достаточно изысканным имя основателя ордена бенедиктинцев, данное ему при крещении его славными родителями, он поменял его на имя «Бенедикт», казавшееся ему более аристократичным.

Господин Бенедикт Жиродо служил сборщиком налогов в кантоне, главным городом которого был Виллер-Котре. Приглашенный на завтрак к Мадлену, он отправился в дорогу пешком, но у подножия холма Данплё его нагнал Жюль Кретон, который, рассудив, что, как бы мало ни оставалось в коляске свободного места, его все равно будет достаточно, чтобы там разместилась худосочная персона метра Бенедикта Жиродо, обратился к нему с предложением подняться в двуколку, и сборщик налогов принял это предложение с признательностью.

Добавим, что приятнее всего польстить сборщику налогов можно было, называя его просто г-ном Бенедиктом, то есть латинизировав имя, данное ему при крещении, и умалчивая его фамилию. Зная это, Жюль Кретон никогда не упускал случая назвать его либо Бенуа, либо Жиродо, а порою даже усиливал просторечное звучание этих имен, соединив их одно с другим.

Господин Бенедикт выказывал огромные притязания на элегантность; но, к несчастью, его длинная фигура, его длинные руки с не менее длинными кистями, его длинные ноги, опиравшиеся на длинные ступни, упорно сопротивлялись этим устремлениям и относили его среди класса двуногих, называемых людьми, к той категории, к которой орнитологи относят среди птиц аистов и цапель, то есть к голенастым.

Так что мы имели право сказать, что и в плане физическом, и в плане моральном длинный, тощий и меланхоличный Бенуа Жиродо составлял, оказавшись с ним рядом,) разительный контраст с маленьким, тучным и жизнерадостным Жюлем Кретоном.

Издалека, едва заметив хозяина праздника и убедившись, что тот сможет его расслышать, Жюль закричал:

— Эй! Кассий! Кассий, знаешь ли ты, почему я подстегиваю мою лошадь?

— Предполагаю, — ответил Мадлен, — чтобы приехать поскорее.

— Да, конечно. Но знаешь ли ты, почему я хочу добраться поскорее?

— Чтобы как можно быстрее пожать мне руку.

— Безусловно, но это не все: я хочу первым рассказать тебе остроумную шутку сельского стражника из Данплё.

— Замолчите, господин Жюль, ни слова! — произнес Жиродо, толкая своего спутника локтем.

— Замолчать! Мне замолчать! Я ведь рассержусь!

— Ну, давайте вашу шутку, — сказал Мадлен, беря поводья, чтобы рассказчику было легче сойти на землю.

— Он сказал, увидев Жиродо рядом со мной и меня рядом с Жиродо: «Какая жалость, что король Луи Филипп отменил лотерею, я бы поставил сто су на номер десять; вот этот номер едет мимо меня!»

Мадлен рассмеялся, но не столько шутке сельского стражника, сколько раздосадованной физиономии Жиродо.

— А ты хотя бы сделал комплимент сельскому стражнику по поводу его остроумия?

— Я поступил еще лучше! Я бросил ему сто су, сказав: «Держите, папаша Упование: если лотерею восстановят, это будет ваша ставка». Сколько этот малый получает на должности сельского стражника Данплё?

— Двести франков в год, по-моему.

— Я позабочусь, чтобы он имел двести пятьдесят. Я переговорю об этом с его мэром, моим другом Мелажем… Здравствуй, Кассий.

И поскольку, ведя этот диалог или, скорее, монолог, Жюль Кретон выбрался из повозки гораздо быстрее, чем можно было бы предположить, то он сердечно пожал руку Мадлену, в то время как Бенуа Жиродо приветствовал его с церемониями, заимствованными им, по его мнению, у порядочного общества, о котором он без конца говорил и подражать которому имел притязание.

Вальден спустился вслед за ними, но не выпрыгнув из коляски подобно своему сородичу Фигаро, более молодому и проворному, а осторожно ставя лапы на подножку коляски; после этого пес подбежал к Мадлену и потерся о руку, прося его о ласке, в которой охотник никогда не откажет собаке, добивающейся ее.

— Ты не взял с собой Луи? — спросил Мадлен, пытаясь найти кого-нибудь, кому бы он мог передать поводья.

— Бездельника Луи? Ты знаешь, что с ним сталось? Он растолстел, да так, что не хочет больше приезжать или, точнее, больше не может ездить со мной в одной коляске. Он утверждает, что я его придавливаю. Я вас придавливал, Жиродо? Будьте откровенны!

— Нисколько, господин Жюль, нисколько.

— К счастью, — продолжал жизнерадостный капитан, — я нашел ему замену: это Вальден.

— Как Вальден?

— Да, Вальден. Он тоже толстеет, скотина! Я не знаю, в чем дело и как это получается: едва только кто-нибудь переступает порог моего дома, как тут же начинает толстеть! Так что по дороге я даже предложил Жиродо взять его на полный пансион; как бы ни сопротивлялась его природа, я все равно восторжествую над ней.

— Спасибо, спасибо, — сказал сборщик налогов, растянув в улыбке уголки рта, — я себе нравлюсь таким, как я есть.

— Даже слишком; я это знаю, и вам незачем мне говорить об этом. Итак, вернемся к Вальдену, который не жалуется, что я его придавливаю, и создает мне удобство, поскольку я ставлю на него ноги; я натаскал его так, что он заменяет мне теперь Луи.

— Не может быть! — заметил Мадлен.

— Да, когда у меня есть дела в лесу и мне надо поговорить с работниками, а для этого необходимо выйти из коляски, я даю ему в зубы поводья моей Оленухи.

— Ваша Оленуха тоже поправилась, — перебил его Мадлен.

— Я же вам говорю, что все вокруг меня прибавляют в весе. Вы знаете Турнемоля, не правда ли? Худой как щепка. Я его назначил моим писарем, и теперь он ведет мои реестры национальной гвардии. Я ему плачу за это сорок франков в год. С сорока франков не слишком-то растолстеешь. Прошел год, как он исполняет эти обязанности. Я его взвесил в тот день, когда он впервые взял в руки перо: в нем было тридцать шесть килограммов. Вчера я ему сказал: «Ты толстеешь, Турнемоль, берегись». А он мне в ответ: «Не думаю, господин Жюль». Я поставил его на те же самые весы и взял те же самые гири: тридцать девять килограммов. Он поправился на три килограмма! Говорю тебе, это неизбежно.

— Прости, я тебя перебил. Ты говорил, что даешь поводья в зубы Вальдену.

— Я даю ему поводья в пасть, он садится и сторожит Оленуху. Сам увидишь сейчас, только предоставь им действовать вдвоем. Клянусь, есть такие умные животные, что христианам должно быть стыдно.

И Жюль Кретон, подобрав вожжи, которые он небрежно забросил в коляску, вложил их в пасть собаки, оказавшейся как бы впряженной впереди лошади.

— На конюшню, Вальден! На конюшню, умная собачка! — приказал он. — Пошла, Оленуха!

Вальден направился к ферме; следом за ним тащила за собой коляску Оленуха. Вся троица — собака, лошадь и коляска — миновала ворота на двор фермы, ничего нигде не задев.

— Говорю тебе, — в восторге воскликнул Жюль, — если бы не этот разбойник Фигаро, Вальден был бы первой собакой во всем департаменте!

Назад Дальше