— Как! — в свою очередь вскричал Мадлен, не менее изумленный, чем Камилла. — Ты знакома с господином Анри?
— Крестный, — промолвила Камилла, заливаясь краской и опуская глаза, — мы ехали с ним в дилижансе из Парижа.
— Какой же я дурак! — воскликнул Мадлен, ударив себя по лбу. — Я даже и не подумал об этом, черт возьми, это так: они должны были приехать вместе, потому что здесь ходит всего одна карета, а они прибыли в один и тот же день. О Провидение, Провидение! Это одно из твоих чудес! Ну, и как ты находишь моего крестника?
— Я его едва видела, крестный, — пробормотала Камилла, запинаясь.
— Значит, вы были не в одном отделении дилижанса?
— Он был вместе с нами, точнее, занял место в купе раньше нас, а затем предложил его мне, но я не знаю, что ему ответил отец. Господин Анри побоялся стеснить нас и сел рядом с кондуктором.
— А, правда! Под парусиновым навесом на охапке соломы. Крестник рассказывал мне об этом. Узнаю его, он весь в этом, мой галантный рыцарь. Но как же случилось, что он ни слова не сказал мне о тебе?
— Но почему вы хотите, чтобы он говорил вам обо мне, крестный? Ведь он видел меня мельком!
— Этого достаточно, черт побери!
— И потом, он ведь не знал, кто мы такие, куда направляемся и увидит ли он меня еще когда-нибудь.
— Да, вот она, настоящая причина. В самом деле, я становлюсь идиотом. Да, моя крестница, да, дитя мое, да, Камилла, это была моя мечта. Когда я видел, как вы росли оба в двадцати льё друг от друга — ты, как чистая лилия, а он, как крепкий дуб; когда я восхищался тем, что воспитание дало тебе, а природа дала ему, я говорил себе: «Кто знает, может, Провидение создало их друг для друга, а мне предназначено быть той нитью, что соединит их? Эти дети — единственное на этой земле, к чему я испытываю любовь, почему же им не полюбить друг друга?»
И лицо бывшего торговца игрушками, обычно столь беззаботное и столь жизнерадостное, вдруг выразило такое волнение, на которое Камилла, всегда по достоинству оценивавшая своего крестного отца, все же полагала его неспособным; его губы дрожали, и он напрасно пытался скрыть эту дрожь; веки моргали и тщетно старались остановить слезу, блеснувшую под ресницами.
— Дорогой крестный! — вскричала Камилла, бросаясь в объятия Мадлена и пряча лицо у него на груди.
Мадлен приподнял головку Камиллы и взглянул на нее со своей доброй улыбкой.
— Ну же, — успокоил он девушку. — Хватит. Это все, что я хотел узнать у тебя, и если теперь мой крестник скажет мне столько же, даже не прибавив ни слова, то я буду вполне удовлетворен.
— Но я же вам ничего не сказала, крестный! — воскликнула Камилла.
— К счастью. Если бы ты при этом хоть что-нибудь сказала, то, возможно, сочла бы себя обязанной солгать. А теперь, когда дело продвинулось не только дальше, чем я полагал, но и к тому же, похоже, идет как надо, я должен уделить некоторое внимание нашему завтраку и особенно твоему отцу. Мне нет необходимости говорить тебе, что он дьявольски обидчив, мой друг Пелюш.
Хотя Камилла и была слишком умна, чтобы не заметить маленькие слабости своего отца, она в то же время была слишком почтительной дочерью, чтобы признавать их. Так что она разжала руки и с улыбкой вернула свободу крестному отцу.
— Ты можешь остаться здесь и полюбоваться маленьким замком, раз он так пришелся тебе по сердцу, — сказал ей Мадлен, — или спуститься в сад. Там ты найдешь липовую аллею, очень темную, густую и таинственную; там, вместо того чтобы мечтать о доме, ты могла бы помечтать о том, кто в нем живет.
После этого, чтобы не усиливать смущение Камиллы, он поцеловал ее в лоб и вышел.
Как видим, смущение Камиллы не укрылось от проницательных глаз Кассия; он сделал вполне естественный вывод, что впечатление, произведенное на его крестницу владельцем замка, было не менее сильным, чем впечатление, произведенное на нее самим замком. Поэтому, едва дверь в комнату Камиллы закрылась, он дал волю своему удовлетворению, которое доставило ему только что сделанное открытие, и стал спускаться по лестнице, гудя с силой локомотива радостное «Вперед, вперед!», — обычно этим окриком он подбадривал, подстрекал и поддерживал своих собак во время охоты.
Понятно, что Мадлен воспользовался ложным предлогом, чтобы покинуть свою крестницу; он нисколько не волновался за своего друга Пелюша, зная, что везде, где бы тот ни оказался, он сумеет добиться, а если надо, то и потребовать полагающуюся ему долю уважения. Он застал г-на Пелюша за степенным разговором с г-ном Жиродо и папашей Жиро, уже известным нам, и двумя окрестными фермерами, славными людьми, ловкими охотниками, чуточку браконьерами, земледельцами из поколения в поколение и заклятыми врагами всяких новшеств в сельском хозяйстве, точно так же как г-н Пелюш был убежденным противником всякого новшества в политике.
Господин Пелюш стоял, и все образовали вокруг него кружок, за исключением Жюля Кретона, сидевшего на кресле рядом со стулом, на котором лежали медвежья шапка и сабля г-на Пелюша.
Торговец с улицы Бур-л'Аббе оседлал своего излюбленного конька и в двадцатый, сотый, а быть может, тысячный раз развивал милую его сердцу тему о преимуществах режима «золотой середины», о превосходстве буржуазии над всеми остальными классами общества и в энергичных выражениях клеймил как сговор аристократов, стремившихся увлечь правительство вспять, то есть привести его к абсолютной монархии, так и козни демагогов, которые, толкая правительство вперед, хотели разбить его о подводные рифы республики.
Его собеседники, за исключением Жюля Кретона, обладавшего более развитым умом, чем остальные, и имевшего на этот счет собственные идеи, слушали г-на Пелюша с той снисходительностью, с какой в провинции непременно встречают парижанина, имеющего двадцать пять тысяч ливров ренты. Однако не берусь утверждать, что в ответ на кое-какие доводы хозяина «Королевы цветов», заимствованные им наполовину из передовиц «Конституционалиста», наполовину из репертуара Жозефа Прюдома, некоторые из его слушателей не поджимали губы в едва уловимой гримасе, вполне похожей на насмешку. Один только Жиродо, остановивший свой выбор на Камилле и извещенный о размерах состояния г-на Пелюша, а потому уже питавший сладкую надежду в один прекрасный день назвать его своим тестем, — один только Жиродо был целиком и полностью согласен с мнением г-на Пелюша и всячески — и жестами, и голосом — выказывал одобрение всем его теориям, как бы избиты или нелепы они ни были.
Но если и существовал какой-то молчаливый протест его слушателей, то г-н Пелюш совершенно ни о чем таком не подозревал. Пребывая в полном восхищении от тех прекрасных рассуждений, которые питались не его умом, а его памятью, и от того впечатления, которое эти прекрасные рассуждения производили в особенности на Жиродо, занявшего место перед г-ном Пелюшем, чтобы ни одно проявление одобрения с его стороны не ускользнуло от отца Камиллы, продавец цветов излагал эти прекрасные рассуждения, наполовину прикрыв глаза и откинувшись назад так, что его живот выдавался вперед, будто утес, способный разбить все возражения.
Наши читатели, надеюсь, будут признательны нам за то, что мы не привели здесь речь г-на Пелюша, где они нашли бы, за некоторым исключением, шаблонный набор фраз, взятый из двух упомянутых нами источников, а также за то, что мы и дальше станем предаваться на этих страницах разного рода размышлениям, которые столь же хорошо, как и собственные слова персонажа, раскрывают его характер, о чем историк — ибо романист есть не кто иной, как историк мира вымысла, — о чем историк, повторяю, желал бы создать у читателей самое точное представление.
Итак, не без удивления узнав о том, каким уважением пользовался Мадлен в своем кантоне, г-н Пелюш испытал небольшой укол ревности, впрочем вполне благопристойной и умеренной, ставшей лишь следствием того лестного мнения, которого он продолжал придерживаться о собственном превосходстве над своим старым другом.
Ведь это истинная правда, что в среде парижских коммерсантов уважение, на какое каждый имеет право, соразмеряется с цифрой его доходов. Но мы не собираемся никому вменять в преступление то, что последователи Барема считают добродетелью, так как иначе и быть не может: торговая жизнь Парижа напоминает схватку, в которой забота о самосохранении не дает возможности слишком глубоко вникать в дела и поступки равного тебе; после схватки производят подсчет, изучают дела друг друга, и тот, кто захватил самую большую добычу, то есть самый хитрый или самый сильный, провозглашается самым достойным. И, как следствие, именно на него, а не на того, кто честнее и порядочнее, благоразумная осторожность велит вам опираться; и именно его, в конце концов, ваш разум советует иметь если не другом, то, по крайней мере, союзником.
В провинции накал борьбы захватывает не до такой степени, и, хотя бескорыстия здесь нисколько не больше, потребности здесь не столь насущны. Здесь заботятся не только об успехе, но и том, какой ценой он был одержан; в провинции можно быть коммерсантом, оставаясь человеком, и здесь обогащаются, не теряя память, и любят и ценят независимо от гроссбуха. Жулик-миллионер не пользуется в провинциальных кругах полной безнаказанностью, и порой слово «жулик», произнесенное неизвестно кем, подхваченное ветром и разносимое шелестом того самого тростника, что три или четыре тысячи лет назад разоблачил царя Мидаса, долетит до ушей миллионера и заставит его вздрогнуть среди наполненного тревогами процветания; тогда как, напротив, качества основательные — порядочность и честность, а также качества привлекательные — ум или просто добродушие, имеют там свою цену и свое хождение, как банковские билеты или монеты.
Чистокровный парижанин, г-н Пелюш не подозревал об этих различиях; поэтому перед лицом неопровержимых доказательств влияния своего друга он стал сомневаться в достоверности полученных от него сведений.
«Этот чертяка Мадлен меня обманул, — сказал он себе. — Наверное, он унаследовал не меньше десяти тысяч ливров ренты».
Однако скромное жилище друга, простота его домашней обстановки быстро показали г-ну Пелюшу, что Мадлен сказал чистую правду и что вовсе не к нему можно приложить итальянскую пословицу: «Danaro e santita, meta della meta», означающую: «В богатство и святость верят наполовину».
Тогда, вместо того чтобы предаваться сомнениям и строить предположения, которые опрокидывали то, что ему казалось логикой здравого смысла, тщеславие г-на Пелюша утешилось, обретя надежды на будущее, вознаграждающие его за нынешнее униженное положение, — надежды, бесконечно льстившие его самолюбию. Он сказал себе: «Если полутора тысяч ливров ренты достаточно, чтобы стать в провинции чем-то вроде сеньора, то с тридцатью или сорока тысячами ливров — сумма, которую г-н Пелюш надеялся получить, отдав коммерции еще пять или шесть лет, — я могу добиться, чтобы меня уважали, как короля».
И г-н Пелюш, предаваясь возвышенным рассуждениям о политике, пытался отыскать на лицах своих слушателей проявления этого уважения.
Мадлен, имевший свои взгляды на г-на Пелюша, увидел, посмотрев на стенные часы, что до появления Анри у него еще есть десять минут, оборвал цветочника в самый разгар его речи и предложил ему пойти вместе в сад, чтобы собрать там десерт для стола.
Вынужденный повиноваться, г-н Пелюш не без некоторого неудовольствия увидел, как группа его слушателей незаметно рассеялась: по приглашению радушного хозяина все прошли в обеденную залу, чтобы, приняв там стаканчик абсента, приготовиться достойно встретить предстоящий завтрак.
XXI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ПЕЛЮШ, ИЗЛОЖИВ ГОСТЯМ МАДЛЕНА СВОИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВЗГЛЯДЫ, ИЗЛАГАЕТ ЕМУ СВОИ СОЦИАЛЬНЫЕ ТЕОРИИ
Сад Мадлена, за исключением той липовой аллеи, в которой он предложил прогуляться своей крестнице, не имел ни малейших притязаний ни на роскошь, ни на живописность; это был четырехугольник, разделенный на шесть разбитых через равные промежутки параллельных грядок, между которыми были устроены проходы, чтобы собирать горох, салат, артишоки, капусту, фасоль и картофель; с трех сторон сад был окружен стенами, используемыми вместо шпалер: южная стена была отдана абрикосам и персикам, восточная — увита виноградом, а вдоль северной росли груши; с четвертой стороны шла уже упомянутая аллея лип, между стволами которой в живую изгородь сплетались кусты боярышника; посреди нее простая решетчатая калитка открывала выход в поле. В одном конце этой аллеи, тянущейся более чем на сто пятьдесят метров, стояла скамейка, пригодная для того, чтобы предаваться на ней грезам, как это советовал сделать Камилле Мадлен; на другом конце аллеи находилась площадка для игры в шары, и по воскресеньям, когда она становилась ареной схватки самых прославленных игроков округи, там раздавались веселые крики. Наконец, в предвидении приезда Камиллы, для того чтобы не жертвовать полностью приятным во имя полезного, вдоль живой изгороди, внутри сада, на клочке земли шириной более двух метров Кассий вырастил розы на высоких и низких стеблях, золотарник, осенний безвременник, хризантемы и китайские астры.
Господин Пелюш, вне всякого сомнения, из чувства профессиональной зависти, которую он испытывал к природе, даже не удостоил опустить свой взгляд на то, что показалось ему продукцией конкурента; вместе с тем он долго и искренне восхищался основательными культурами и в равной мере уделил свои восторги тыквам и персикам, капусте и абрикосам, моркови и грушам, невидимому картофелю и красноватым и бархатистым гроздьям винограда, которые проглядывали сквозь багровеющую листву вьющейся лозы.
— Но, — сказал г-н Пелюш, — ты же владеешь настоящим рынком Невинно убиенных; стоит тебе только что-нибудь пожелать, и ты можешь получить это в тот же миг, не развязывая кошелька.
— Добавь к этому, что ни за золото, ни за серебро твой рынок Невинно убиенных не смог бы дать мне таких прекрасных овощей и фруктов, какими мне кажутся эти.
— Черт! — воскликнул г-н Пелюш, раскрыв глаза от удивления. — Так у тебя здесь какие-то особенные сорта, на которые ты имеешь исключительное право?
— Нет, — отвечал Мадлен, прерывая друга. — Все, что здесь есть: деревья, фрукты и овощи, ты найдешь и в других садах Вути и Норуа, если тебе случится туда попасть.
— Хорошо! Однако тогда что за особая прелесть заключена для тебя в этих фруктах и овощах, раз ты предпочитаешь их продуктам с рынка Невинно убиенных?
— Прелесть того, что они твои собственные, друг мой. Взгляни-ка на этот персик, разве он не кажется тебе более красивым, более свежим и более бархатистым, когда краснеет на фоне этой белой стены под этими зелеными листьями, чем когда лежит в корзине продавщицы? Подойди к дереву, на котором он висит, возьми плод в ладонь и, не сжимая, поверни пальцами так, чтобы аккуратно отделить его от ветки, а потом скажи мне, не ощутил ли ты под тяжестью его веса, при прикосновении к нему некую чувственность, которую тебе никогда не приходилось испытывать, покупая самый лучший персик из корзины. Поднимись по этой лестнице, выбери среди гроздьев винограда самую тяжелую, самую зрелую, самую налитую и яркую; зажми между двумя пальцами стебелек, удерживающий ее, а другой рукой садовым ножом или ножницами перережь его — разве ягоды не кажутся тебе гораздо вкуснее даже самого превосходного масла, который в корзинах поставляют из Фонтенбло и который стоит один франк за фунт? Становись землевладельцем, мой друг; собирай свой горошек, дергай свой салат, собственноручно ломай шеи своим артишокам, и ты увидишь, что я ничуть не преувеличил, говоря об этой не изведанной тобою прелести собственности.
— Я ведь не говорю нет, вовсе не говорю нет, — ответил г-н Пелюш после некоторого молчания, и лицо его приняло задумчивое выражение. — Возможно, я и решусь на это, если найду что-нибудь подходящее в этом славном краю, где, как мне кажется, жители сохранили — и это меня сильно растрогало — наивность и простоту прошлых времен, а главное то, что, к несчастью, так редко встречается в наши дни, — почтительность и уважение к людям, стоящим благодаря своему состоянию и общественному положению выше их.