— Что?
— Дабы вы, не открывая, что желание исходит от меня, добились от отца, чтобы мы сегодня же вернулись в Париж.
Изумление Мадлена было столь велико, что, высвобождаясь из объятий крестницы, он отскочил назад в самую середину грядки, не обращая внимания на полдюжины ростков горошка, раздавленных его сабо.
— Уехать?! Вернуться в Париж?! — закричал он. — Но в чем причина, мадемуазель?
— Я вам уже назвала ее, крестный, — пробормотала Камилла, не осмеливаясь поднять глаза.
— Но, черт возьми! Кабаны встречаются не каждый день, и не каждый день имеешь глупость повиснуть на их клыках, словно на вешалке! Будем надеяться, что вчерашний урок пойдет твоему отцу впрок, черт побери! Отныне он станет доверять опыту своего друга Мадлена.
Волнение Камиллы, казалось, росло по мере того, как Мадлен говорил, и из ее глаз заструились по щекам слезы.
— Нет! Нет! — настаивала она. — Я не смогу так жить: нам нужно расстаться, крестный, это необходимо. Впервые вы отвечаете отказом на мои просьбы, и никогда еще я не просила вас с таким жаром и такой тревогой! Позвольте нам уехать; я не могу, я не хочу даже часу оставаться здесь долее.
Пока она говорила, ее плач перешел в рыдания. Она задыхалась и с мольбою протягивала к крестному руки. Но тот был достаточно проницателен, чтобы догадаться, что сильнейшее волнение Камиллы было вызвано чем-то иным, нежели страхом дочери за жизнь отца.
— Камилла, ты скрываешь от меня что-то, — сказал он. Девушка не ответила.
— Ведь в этом замешан господин Анри, — добавил Мадлен со своей обычной прямотой.
Услышав это имя, так четко и внятно произнесенное, девушка стала пунцовой. Ее руки и губы заметно дрожали. Она с усилием пробормотала:
— Нет, крестный. Как вы могли такое подумать?.. Она не закончила.
— Да, — продолжал Мадлен, все более и более горячась, — да, в этом замешан господин Анри. Пусть он окончательно потеряет голову, пусть превратится в помешанного, если ему так хочется, — все это касается только его; но я не позволю ему заставлять плакать эти глаза, которые я никогда не видел проливающими слезы. Он был непочтителен с той, к которой я отношусь как к своей дочери; он заслуживает урока, и он его получит.
— Но, крестный…
— Он его получит, говорю я тебе. Ты увидишь, как торговцы игрушками обращаются в этом краю с дворянами.
— Все, что вы говорите, крестный, это безумие!
— Безумие? — повторил Мадлен, полагавший, что он ослышался.
— Да, безумие. И если бы я знала, что вы воспользуетесь этим предлогом, чтобы доставить неприятности господину Анри, я не стала бы ждать согласия моего отца: я уехала бы тотчас, одна, ушла бы пешком, если бы это потребовалось.
— Что я слышу?
— О! Несправедливо, — продолжала Камилла с непритворным негодованием, от которого ее глаза засверкали, а голос стал прерываться, — несправедливо обвинять этого бедного молодого человека, виновного лишь в том, что он был слишком вежлив и учтив со мной, несправедливо обвинять его, повторяю, в неуважении: одного только благородства его характера будет достаточно, чтобы защитить его от такого подозрения.
— Черт возьми! Мадемуазель крестница, вы защищаете его как настоящий адвокат, и чувствуется, что предмет защиты вас вдохновляет.
Это замечание вновь раздосадовало Камиллу, которую, казалось, обуревали самые противоречивые чувства. Из ее глаз опять заструились слезы, а маленькая ножка нетерпеливо притопнула.
— Оставьте меня! — вскричала она. — Оставьте меня! Вы меня не любите, вы меня никогда не любили! Я это отлично вижу. Я сейчас отыщу отца, привязанность которого ко мне неизмеримо выше вашей. Он согласится с моими доводами, я уверена в этом: он не захочет, чтобы я умерла от огорчения. Он поймет, что меня гложет безумная тревога, что я не в силах оставаться в этом доме, где мое пребывание стало невыносимым. Он не будет противиться тому, чтобы мы немедленно уехали отсюда.
При этих словах мадемуазель Камилла поднесла платок к глаза и убежала, не внемля настойчивым просьбам своего крестного отца, пытавшегося ее удержать.
Однако этот внезапный уход, казалось, отнюдь не произвел на Мадлена столь же неприятного впечатления, какое оставил у него первый утренний разговор.
После того как крестница легко взбежала по ступенькам крыльца и исчезла в прихожей, он разразился громким взрывом смеха.
— Решительно, — вскричал он, — всюду становится горячо! Этот каприз, это желание внезапного, необъяснимого отъезда говорят еще более красноречиво, чем признания Анри, которому грех жаловаться на недостаток красноречия. Стоит только человеку заговорить о любви, как с ним происходят подлинные перемены. Пока Камилла вела эту беседу, я дважды или трижды с удивлением смотрел на нее, сомневаясь, она ли это говорит со мной? Не назвала ли она меня безумным? По правде говоря, я думаю, она бы набросилась на меня с кулаками, пригрози я только дать щелчок бедному молодому человеку. Ах, старина Мадлен, если бы ты уже не обжегся однажды, то это научило бы тебя не играть с огнем. Но как бы там ни было, если я хочу оборвать отпрыски у моих артишоков, которые уже начинают чахнуть, то мне следует побыстрее подлить немного воды на пылающие угли. Итак, отправимся на поиски моего друга Пелюша.
И Мадлен, бросив грустный взгляд на покинутую им грядку, вскинул на плечо заступ и грабли и направился к дому.
XXVIII. ВЕКСЕЛЬ ГОСПОДИНА ПЕЛЮША
Мадлен не ошибся в своих предположениях.
Камилла провела бессонную ночь. Но, к величайшему ее удивлению, впечатления минувшего дня, упорно приходившие ей на ум, были отличны от тех, которые, по ее разумению, имели на это право. Ужасный испуг, пережитый ею в ту минуту, когда крестьянин сообщил о несчастном случае, беспокойство, терзавшее ее всю дорогу из Норуа в лес Вути, радость при виде того, что отец жив и здоров, занимали лишь второстепенное место в ее ночных переживаниях, в то время как мирные картины ее прогулки с Анри все в новых и новых подробностях вставали перед мысленным взором девушки. Тщетно пыталась она прогнать эти воспоминания — они казались сильнее ее воли; тщетно ее почтительная дочерняя любовь, встревоженная случившимся, внушала ей, что ее долг думать о своем отце и благодарить Господа, сохранившего ему жизнь, — ее воображение настойчиво рисовало образ молодого человека рядом с картинами, какие ей хотелось воскресить в памяти. А если девушка пробовала молиться, то замечала, что ее губы шепчут совсем другое имя вместо того, какое она собиралась произнести.
Вначале лишь удивившись, она в конце концов испугалась подобного наваждения. По наивности своего непорочного сердца она не в состоянии была понять, как незнакомец всего за несколько часов мог получить такие же права на ее любовь и привязанность, какие имели ее отец и мать. Она горько упрекала себя в том, что представлялось ей черной неблагодарностью, и мало-помалу ее угрызения совести переросли в ужас. Камилла спрашивала себя, что станет с ней, если она вновь увидит того, кто столь стремительно приобрел такую могучую власть над ее душой. Не осмеливаясь остановиться на мысли о браке, который она по своей скромности полагала неравным, она сочла, что ее долг — побороть чувство симпатии, непреодолимо толкающей ее к молодому дворянину. Она решила, что это ей удастся только в том случае, если она не будет рядом с ним.
Привыкшая к снисходительному отношению Мадлена ко всем ее желаниям, Камилла предполагала, что он удовольствуется объяснениями, которые она пожелает ему дать, и согласится взять на себя ответственность за этот внезапный отъезд. Поэтому, едва увидев в саду крестного, она без промедления спустилась к нему.
Мы видели, что из этого вышло.
Когда Мадлен подошел к двери комнаты г-на Пелюша, он услышал раздававшийся оттуда голос Камиллы. Кассий вошел к ним.
Девушка сидела на кровати отца; несколько слезинок блестело на ее ресницах; лицо ее выражало недовольство. Было вполне очевидно, что она добивается от отца того, в чем ей отказал крестный, поскольку г-н Пелюш, приподнявшийся в кровати и еще не снявший с головы свой постоянный домашний колпак, сам выглядел крайне озабоченным.
Однако визит Мадлена, казалось, придал более радостное направление мыслям хозяина «Королевы цветов».
— А мой кабан? Что ты сделал с моим кабаном? — вскричал г-н Пелюш, даже не дав Мадлену времени поинтересоваться, как он провел ночь.
— Твой кабан спит в погребе сном безгрешного, и если только ты, будучи еще безгрешнее его, спал так же хорошо, как он, то тебе больше не приходится чувствовать ни усталости, ни волнения.
Господин Пелюш не заметил колкости этой шутки.
— Хорошо. Видишь ли, — сказал он, — дело в том, что этот разбойник всю ночь занимал меня. Вчера я решил набить соломой его голову, чтобы повесить ее с соответствующей надписью в моем магазине; но мне подумалось, что среди цветов эта ужасная маска могла бы произвести довольно отталкивающее впечатление.
— Она в самом деле сделала бы магазин несколько похожим на колбасную лавку, — заметил Мадлен.
— Поэтому, когда Камилла вошла сюда, я как раз задавался вопросом: не лучше ли, вставив ему глаза из эмали, сделать ковер из его шкуры и положить этот ковер перед моим прилавком? Но вот что приводит меня в затруднение, так это надпись, которой я придаю огромное значение. Впрочем, сегодня вечером госпожа Пелюш решит этот вопрос.
— Как это сегодня вечером?! — нахмурил седеющие брови Мадлен.
— Увы! Мой бедный друг, — ответил г-н Пелюш, придав своему лицу плаксивое выражение, слишком естественное, чтобы не быть искренним. — Увы! Я рассчитывал провести с тобой несколько дней, я даже надеялся вволю насладиться своим пребыванием здесь, поверь мне; но ты знаешь, что такое дела. Я только что получил письмо, призывающее меня немедленно вернуться в Париж… Банкротство. А! Боже мой, да, банкротство! Это серьезно, очень серьезно. Так что прикажи положить мою дичь в корзину. Мы отбываем после завтрака.
Господин Пелюш закончил свой монолог тяжелым вздохом, который мог дать его другу представление о том, как глубоко сожалеет хозяин «Королевы цветов» о предстоящем отъезде.
— Банкротство?! Письмо?! — засмеялся Мадлен. — А! Черт возьми! Ты смеешься надо мной! С каких это пор письмоносец, отправившись из Виллер-Котре в восемь утра, прибывает в Норуа в семь часов?
— Нет, нет, нет! — нетерпеливо перебил его г-н Пелюш. — Это не письмо, просто я забыл об этом деле, совершенно забыл о нем, клянусь тебе!
— Гм! Когда врешь столь неумело, то не стоит отягощать свою совесть столь мерзким грехом, — сказал Мадлен, бросив косой взгляд на свою крестницу, которая, опустив глаза, красная как пион, машинально теребила концы пояса своего пеньюара. — Ты хочешь уехать? Я не стану тебя удерживать, мой старый друг, хотя и надеялся, что ты проведешь под моей скромной крышей еще несколько дней. Однако праздник оказался слишком коротким.
— О Мадлен, я испытываю еще большее отчаяние, чем ты, клянусь тебе, — вздохнул г-н Пелюш еще тяжелее, чем в первый раз. — Но спроси у Камиллы: мы не можем оставаться долее.
— Я ни о чем не буду спрашивать мадемуазель, — с достоинством возразил Мадлен, — так как слишком хорошо знаю, какое участие она приняла в твоем решении. Однако раз вы завели разговор о банкротствах и повеяло делами, то я воспользуюсь этим, чтобы попросить у тебя небольшую консультацию относительно моих собственных дел.
— Говори же! — вскричал г-н Пелюш, придя в восторг от этой запоздалой дани уважения его коммерческим познаниям. — Если бы ты решил довериться мне еще раньше, Мадлен, то сейчас владел бы не маленьким домиком, а замком.
— Вот как обстоит дело, — продолжил Мадлен. — Речь идет об одном из моих друзей, которого я вытащил из критического положения.
— Какой же ты неосторожный, все такой же неосторожный!
— Я забыл тебе сказать, что этот друг был лучшим и честнейшим человеком на свете.
— Ба! Честный человек никогда не попадает в критическое положение. Но в конце концов от тебя не приходится ожидать ничего другого. Договаривай.
— В обмен на услугу, которую я оказал ему, этот друг дал мне…
— Заемное письмо? Вексель?
— Пусть будет вексель.
— Ну что ж! В этом еще нет большого зла, если только человек в критическом положении остается платежеспособным; но я очень сомневаюсь в этом, мой бедный Мадлен.
— О! Ты ошибаешься, в этом отношении нечего бояться. Но не это меня беспокоит, и не по этому поводу я прошу у тебя совета. Поскольку этот долг имеет не полностью коммерческое происхождение, полагаешь ли ты, что я вправе передать третьему лицу то, что ты обозначил словом «вексель»?
— Черт возьми! Платить значит платить, и тому, кто отсчитывает деньги, безразлично, в чьи руки они попадут, лишь бы у него была расписка того, кому он должен.
— Но замечу тебе еще раз, что речь не идет о делах коммерции.
— Все равно! Разве тебя это волновало, когда ты брал у него обязательство? Почему же это должно его волновать теперь, когда необходимо заплатить долг, который стал тем более священ, что на расписке стоит передаточная надпись? Я утверждаю, что, раз твой документ всего лишь вексель, всего лишь простое обязательство, твой знакомый, если он действительно честный человек, не должен противиться его передаче в третьи руки и что ты один вправе судить об уместности подобной передачи.
— Это твое мнение?
— Я готов скрепить его кровью! — убежденно вскричал г-н Пелюш. — Послушай, вот как тебе следует приняться за дело: на обороте твоей бумаги ты пишешь: «Оплатить предъявителю сего», ставишь число и подпись. Боже мой, — прибавил он, закрывая лицо обеими руками, — и подумать только, что этому человеку, двенадцать лет занимавшемуся делами, я вынужден давать подобные наставления! Ну вот! Это все, что ты хотел знать?
— Это все.
— Что ж, простак, пока я встану, займись-ка моим кабаном. Хотя упаковывается он не так легко, как кролик, тем не менее я утверждаю, что вступлю в Париж лишь с ним. Осталось только время перекусить — и в дорогу! Ах, это разрывает мне сердце, мой бедный Мадлен. Я собирался сегодня дать моему вчерашнему зверю товарища, достойного его. Но раз ты об этом знаешь, то не стану скрывать от тебя: Камилла больна, она страдает, и ты меня слишком любишь, чтобы осуждать за то, что ее здоровье дороже мне наших развлечений. Итак, это решено, мы едем.
— Прости, — с улыбкой сказал Мадлен, — но если ты едешь, то, значит, тебе настало время заплатить по векселю.
— По какому векселю?
— Черт! По тому, о котором ты так красноречиво говорил только что. Человек в критическом положении — это ты!
— Я?
— Не станешь же ты отрицать, что, когда я подоспел вчера, ты был уже весьма близок к тому, чтобы подвести свой итог и распрощаться с жизнью?
— О! Это правда! — вскричал г-н Пелюш, взяв руку Мадлена и горячо пожав ее.
— И не сказал ли ты мне: «Что бы ты ни попросил, чего бы ни пожелал, мое состояние, моя жизнь, все, что есть у меня, отныне принадлежит тебе»?
— И это правда. Ну что же! Ты стеснен в деньгах, мой бедный Мадлен? Сколько тебе нужно? Десять, двадцать, пятьдесят тысяч франков? Будь спокоен, тебе стоит лишь назвать цифру. Атенаис никогда не откажется открыть кассу, если увидит, что ей предстоит оплатить счет за жизнь мужа.
— Я хочу гораздо больше, Пелюш.
— Гораздо больше?! — по телу г-на Пелюша пробежала дрожь, от которой даже кисточка затряслась на его домашнем колпаке.
— Я полагаю, что ты должен будешь принести в жертву твою дочь.
— Мою дочь?! Ты хочешь мою дочь?.. Но ты потерял рассудок! Вот уже три тысячи лет все упрекают Иеффая в том, что он принес в жертву свою!
— Минуту! Мы забываем, что я упредил твой совет, мой старый друг, и что, имея на руках долговое обязательство, только что признанное тобою, я передал свои права третьему лицу.
На лице г-на Пелюша отразилось крайнее изумление. Он переводил растерянный взгляд со своего друга на дочь и обратно с непередаваемым выражением. Казалось, он никак не мог поверить, что все это ему не почудилось. Наконец, похоже, он все понял, причем даже слишком хорошо, так как, схватив свой колпак, с яростью швырнул его на середину комнаты и закричал: