На Петра это не произвело ни малейшего впечатления.
— Ты помнешь мне карты, сядь лучше на стул, — сказал он. — Но не на свою шапку.
Однако молодой кардинал, продолжая стоять, разразился великолепной тирадой:
— Я готов принять любую муку, на которую ты обречешь меня по праву сильнейшего, — объявил он, — и все же прошу об одном: сделай это немедленно, казни меня хоть на колесе, раз уж ты настаиваешь на этом виде казни, но не терзай долее жестокими словами; они тем невыносимее для моего слуха, что их произносит человек, которого я любил и люблю до сих пор.
И только после этого, сбросив шапку на диван, Джованни опустился на стул.
Петр рассмеялся.
— Ты славно заскулил, образина, только зря все это, я не могу удовлетворить твою просьбу и вынужден продлить твои муки и отослать тебя целым и невредимым в твою родную Страмбу, потому что не подоспело еще твое время, и то колесо, в которое ты будешь вплетен, возможно, существует все еще лишь in potentia — потенциально — во плоти дерева, спокойно растущего и шумящего ветвями где-нибудь в лесу, в счастливом неведении о том, для какого страшного дела оно понадобится.
Молодой кардинал подавил вздох облегчения и радости, сумев сохранить на своем прекрасном лице эфеба выражение печали, словно известие, что его замучают не сейчас, а в неопределенном будущем, очень его огорчило, но не успел сдержать волну радостно-теплой крови, прихлынувшей к его щекам, до того мгновенья имевших желтовато-зеленый оттенок.
— В таком случае, — произнес он скорбным шепотом, — я вообще не понимаю, — не понимаю, зачем ты меня сюда заманил.
Петр Кукань из Кукани, или граф ди Монте-Кьяра, явно развеселясь, засунул большие пальцы обеих рук за пройму безрукавки, сшитой из кожи олененка и украшенной круглым мягким, ненакрахмаленным воротником из кружев, в которую он облачился, сняв свою рабочую блузу. Под кожаной безрукавкой была еще шелковая, расшитая черным и красным, рубашка с испанскими рукавами.
— Это я-то тебя заманил? Я? На остров Монте-Кьяра?
— Да, своим письмом, посланным тетушке Диане. Правда, о моей особе ты в нем нигде не упоминаешь, но оно составлено так, чтобы разжечь тетушкино любопытство. А поскольку она, как благородная дама, не могла ни с того ни с сего, без приглашения сама поехать к незнакомому мужчине, тебе хватило пальцев на одной руке, чтоб высчитать, что она под любым предлогом склонит к этому мое ничтожество.
— Право, я ничего подобного не высчитывал, хотя бы потому, что правая рука у меня занята пером или карандашом и для повседневных расчетов я использую левую, а на ней не хватает одного пальца, которого лишил меня наемный убийца, посланный тобою в свое время мне навстречу. Но это пустяк, о котором не стоит и вспоминать. Надо думать, за то долгое время, пока мы не виделись, твой дух созрел, возмужал и обрел небывалую остроту и проницательность, так что ты овладел искусством смотреть в корень и читать между строк. Только на сей раз ты увидел между строк то, чего там не было. Я вовсе не хотел заманивать тебя к себе на остров — к чему? У меня достаточно длинные руки, чтоб в назначенный срок настичь и схватить тебя, где бы ты ни обретался. Согласен, мне доставляет удовольствие пугать тебя местью, но для твоей трусливой душонки достаточно записки, куда более краткой и энергической, чем парадное письмо, что я отправил герцогине Диане. Речь шла абсолютно о другом. Вам, прелатам, привыкшим лгать, даже в голову не приходит, что кто-то может порой сказать правду; поэтому, когда я сообщаю герцогине Диане, что принимаю гостей, которые желали бы услышать пение Прекрасной Олимпии, у тебя даже в мыслях нет предположить, что я и впрямь принимаю таких гостей, которые и на самом деле интересуются Прекрасной Олимпией. Ты удивишься, но это истинная правда. Известие, которое я получил в ответ на мое письмо от герцогини Дианы, о том, что Прекрасная Олимпия приедет в твоем сопровождении, для меня было полнейшейнеожиданностью — я не говорю, что крайне неприятной, поскольку разумно и полезно время от времени сводить старые счеты, но все-таки неожиданностью.
Петр замолчал, заметив, что взгляд голубых глаз молодого кардинала в ужасе застыл на его правой руке, на безымянном пальце которой сверкал огромный бриллиант.
— Да, ты прав, — сказал Петр, — этот перстень Цезаря Борджа, тот самый; мы вместе нашли его на руке мертвого Иоганна, лакея твоего отца, а ты, скорее всего из малодушия, подарил его Прекрасной Олимпии, поскольку запамятовал, что когда одно и то же делают разные люди, результат получается разный и что кардинал кардиналу рознь, а то, что удалось кардиналу Сципиону Боргезе, не удастся тебе, потому как драгоценность, которую Олимпия не рискнула принять из рук папского племянника, она без колебаний возьмет от кардиналишки пятого разряда, отосланного в окраинную провинцию Италийского полуострова; не пяль на меня глаза, все это я узнал от самой Прекрасной Олимпии. Так или иначе, увидев перстень на ее руке, я сказал себе, что было бы жаль, если бы эта старинная вещь, которая и для меня ценна как память, однажды и навсегда исчезла из нашей истории, поэтому я предложил певице продать его мне. Это было нелегко, поскольку женщина она алчная, чуждая сантиментов, прекрасно знающая мир, но в конце концов я своего добился. Небеса на сей раз были к ней весьма и весьма благосклонны, и в результате этой чрезвычайно успешной торговой сделки наша усатая красавица обеспечила себя, своего супруга-трубочника и своих детей на многие-многие годы.
Молодой кардинал снова поник головой и со вздохом произнес:
— Ты говоришь — старинная вещь ценна как память. Для меня перстень тоже ценен тем, что напоминает о прекрасной поре нашей дружбы. Я был последним дураком, когда вместо того, чтоб благословить небеса, пославшие мне такого друга, поддался сплетням провинциальных интриганов и хитрецов и позволил им восстановить себя против тебя. Теперь-то я все понимаю, но уже поздно. А может, еще не так уж поздно? Хоть ты и осыпал меня угрозами и оскорблениями, но ведь и сам проговорился, что этот перстень ценен тебе как память; а можешь ли ты из этих воспоминаний вычеркнуть мою личность? Прости меня, Петр, за все, чем я тебя оскорбил и что нас поссорило, — тебе это сделать тем легче, что ты, очевидно, богат и могуществен, в то время как я и на самом деле, как ты заметил, всего лишь кардиналишка пятого разряда…
Он запнулся, потому что Петр расхохотался снова.
— Идешь на попятный, Джованни, но прибегаешь к странным аргументам. Отчего мне прощать тебя? Оттого, что твои преступления ни к чему не привели? Оттого, что ты сам себя высмеял, приняв церковный сан, который тебе идет как бисер свинье? Я располагаю сведениями, что ты ровно ничего не делаешь, чтоб оправдать назначение губернатором Страмбы. Чем же ты тогда занят? Может, по крайней мере, работаешь над собой, над своим самоусовершенствованием, противишься смерти?
— Противиться смерти? — удивился новоявленный кардинал.
— Смертью, — уточнил Петр, — я считаю не только конец физического существования и безвозвратный уход в небытие, но и сластолюбиво-ленивую уступчивость этому небытию уже в ту пору, когда физическая жизнь еще продолжается, — праздность, обжорство, недостаток активности и деятельной воли. У меня достанет денег, чтоб окружить себя роскошью и предаться сладкому безделью. А посмотри, вместо этого я благоустраиваю свой остров и учусь.
— А можно поинтересоваться, чему? — спросил молодой кардинал с учтивым любопытством.
— Всему, чему можно научиться, — сказал Петр. — К примеру, за два года, что я тут, я освоил язык арабов, турок, персов и их причудливую, но прекрасную письменность. Я пишу угловатым куфическим письмом, которое лучше всего смотрится на пергаменте, выделанном из кожи газелей, литературным письмом пасхи, эпистолярным рика, парадным — тумар, орнаментальным — тултх, равно как и письмом рихани; а чему научился ты в свои праздные часы и минуты?
Кардинал вынужден был признаться, что в свои часы и минуты он не научился ничему.
— Итак, простить тебя, кто сверх вины еще бездарен и ленив? — возмутился Петр. — Дарить прощение что ты — бездушное ничто?
— Ты прав, — признал молодой кардинал. — Но всего святого, открой мне, отчего ты заговорил в стихах?
— В пору своих сомнительных успехов, достигнутых не без моего участия, ты не мог мне простить, что я внук кастратора и сын шарлатана, — перебил Петр, оставив без внимания вопрос, заданный кардиналом. — Я не подал бы тебе руки, даже если бы ты не был так жалок и смешон, — прокисшую кашу не разогреешь снова, и я никогда не подам тебе руки, потому что стоило бы мне только коснуться твоей ладони, передо мной тотчас встало бы страшное лицо мертвой
Молодой кардинал побагровел, и сердце сильно заколотилось в его груди.
— Не понимаю, — прошептал он. — Думай обо мне что хочешь, считай круглым дураком, но я могу только сказать, — не понимаю, не разумею, зачем и против кого в Страмбе, где я и так назначен губернатором, я должен совершать дворцовый переворот.
— Против себя самого, — сказал Петр. — И прежде всего — против тех длиннополых, которые, прикрываясь твоим именем, хозяйничают в Страмбе столь постыдно, что все идет вразнос — смотреть обидно. И может, я не прав, и за убийство там не платят просто штраф?
— Нет, это правда, — признал молодой кардинал. — Но отчего ты снова заговорил стихами?
— Просто по привычке, которую я усвоил, занимаясь языками восточных народов, — они любят прибегать к рифмованной прозе, и я порой грешу тем же, когда не слежу за собой, — сказал Петр. — A propos [11] , правда ли, что ты, как мне сообщают, самолично велел прикрыть чресла статуй, украшающих замковый парк, гипсовыми фиговыми листьями?
Молодой кардинал залился краской.
— Мне хотелось проявить толику усердиявоспасение.
— Ладно, — сказал Петр. — Теперь речь уже не о спасении Страмбы, теперь у меня совсем иные заботы. Ничего мне от тебя не надо, ты должен только в нужный момент открыть или приказать открыть страмбские ворота, чтобы я мог спокойно пройти вместе со своим войском в город и не терять времени на долгую осаду.
Молодой кардинал устало коснулся рукой лба.
— Ах, как вдруг опять разболелась голова, — проговорил он.
— Это просто, очень просто, — сказал Петр, — особенно если ты воспользуешься советами и помощью одной продувной бестии — ты ведь знаешь, кого я имею в виду, — знаменитого Джербино, который, насколько мне известно, был вдохновителем дворцового переворота два года назад и кого ты сейчас совершенно несправедливо окрестил провинциальным хитрецом и интриганом. Если бы ты тогда не спутал его планы своим вмешательством, все кончилось бы в твою пользу. Поэтому строго следуй его советам, а сам держись в стороне. Когда все свершится, я снова получу скипетр законного герцога Страмбы, а ты вернешься к себе во дворец на пьяцца Монументале, откуда мы вышвырнем этого римского фата, папского любимчика. А с его приятелями пусть позабавится страмбский люд, он выместит на них всю свою злость и досаду.
— Ах, Петр, Петр, теперь я снова начинаю жить! — прошептал молодой кардинал. — Только вот что скажут Его Святейшество?
— Надо полагать, рассердятся, но опять же не настолько, чтобы лопнутьсо злости, ведь этого старика я, в общем, люблю, — сказал Петр. — Его я люблю, а вот папство — ненавижу; в этом есть некоторое противоречие, но не такое, чтоб разум не мог его разрешить. Я вернусь в Страмбу, но на сей раз не для того, чтобы создать там государство идеальной справедливости наперекор всему свету, а только для того, чтоб иметь надежный тыл для своих дальнейших действий. Для начала я потребую охраны городских укреплений, чтоб успеть не спеша создать такое войско, какого до сих пор не было; в Италии не найдется такого количества людей, способных носить оружие, сколько мне потребуется, а потому я под свои знамена соберу и наемников — швейцарских, немецких и чешских, словом, всех христианских национальностей, за исключением испанцев, потому что, когда я сброшу папу с престола и отменю папство, следующей моей задачей будет объединение Италии, что, разумеется, невозможно, пока я не изгоню с Италийского полуострова незваных испанских гостей.