Две зимы и три лета - Абрамов Федор Александрович 13 стр.


– Ох, Марьюшка, Марьюшка! Ты-то дождалась своего, а мой-то не вернется… И на могилку не сходишь…

– Ондреюшка все мне писал: женка, береги себя, женка, береги себя… А сам себя не уберег…

– Ты хоть пожила со своим Ондреюшком, а я-то, бабы, я-то горюша горькая…

– Женки! Женки! – распоряжалась Варвара. – Ешьте мясо. Досыта ешьте!

– Да как его исть-то? Где кусачки-то взять?

– А у меня-то… – Офимья несгибающимся пальцем закрючила рот, показала своей соседке желтые беззубые десны.

– Ничего! Кузнец теперь свой – новые скует…

Илья вслушивался в эти разнобойные голоса и выкрики, смотрел на расходившихся женок, и перед ним, как наяву, развертывалась бабья война в Пекашине. Одна вспоминала, как она первая открыла хлебные плантации на болоте ("Все за мной побежали"), другая дивилась тому, сколько она перепахала земли за эти годы ("За день не обойти"), а многодетная подслеповатая Паладья, разоткровенничавшись, начала рассказывать, как она в прошлом году унесла сноп жита с колхозного поля.

На нее зашикали, замахали руками:

– Молчи, глупая! При председателе-то. Может, еще придется.

– Нет уж, не придется! – яростно взвизгнула Паладья. – Не будет, не будет больше такого!

– Не зарекайся. Хвалилась одна ворона – что вышло?

– Что, что, женки? Чем вам не угодила председательница? – спросила Анфиса.

– Угодила! Угодила, Анфисьюшка. Я за то тебя и люблю, что сердцем понимала беду нашу.

– Анфиса! Анфиса Петровна! Родимушка ты наша! – закричали отовсюду бабы.

Анфису обнимали, целовали, кропили рассолом бабьих слез. И она сама плакала:

– Бабы, бабы вы мои золотые…

– Да пожалейте вы председателя-то! – взъярился вконец измученный Михаил Пряслин, через голову которого женки все еще лезли обниматься с Анфисой. Замучите! Председатель-то один.

– Миша! Миша! Золотце ты мое! – вдруг всплеснула руками белобровая потная Устинья и крепко обняла его за шею. – Тебя-то, желанный, век не забуду. Помнишь, как мне косу наставлял?

– И мне!

– И мне!

– А меня-то как прошлой зимой в лесу выручил! Помнишь?

– Михаил! – поднялась Анфиса.

– Тише! Тише! Председатель хочет сказать. Огнистое солнце било в глаза Анфисе. В открытые окошки не прохлада – зной вливался с улицы. Илья взял с подоконника букет сомлевшей черемухи, помахал перед разогретым лицом Анфисы. Белый цвет посыпался на стол.

– Вы вот тут, женки, сказали: ту Михаил выручил, другую выручил, третью… А мне что сказать? Меня Михаил кажинный день выручал. С сорок второго года выручал. Ну-ко, вспомните: кто у нас за первого косильщика в колхозе? Кто больше всех пахал, сеял? А кого послать в лютый мороз да в непогодь по сено, по дрова?.. – Анфиса всплакнула, ладонью провела по лицу. – Я, бывало, весна подходит – чему, думаете, больше всего радуюсь? А тому радуюсь, что скоро Михаил из лесу приедет. Мужик в колхозе появится…

– Верно, верно, Петровна, – завздыхали бабы. А на другой половине в голос заревела Лизка со своими ребятами.

– Не плачьте, не плачьте, – стали уговаривать их. – Ведь не ругают его, хвалят.

Анфиса смахнула с глаз слезу.

– Да, бабы, за первого мужика Михаил всю войну выстоял. За первого! А чем мне отблагодарить его? Могу я хоть лишний килограмм жита дать ему?

Анфиса налила из своей половинки в стакан, протянула Михаилу:

– На-ко, выпей от меня. – И низко, почти касаясь лбом стола, поклонилась парню.

– И от меня! И от меня!

В стаканах и чашках забулькал разведенный сучок (все сохранили до праздника по сто граммов спирта, заработанных на сплаве). На Михаила лавиной обрушилась бабья любовь.

Кто-то, опять захлестнутый своим горем, заголосил:

– У Анны хоть ребяты остались, а у меня-то в домике пусто…

– Хватит вам слезы-то точить. Песню! – заорал Петр Житов и увесисто трахнул кулаком по столу.

Жена его высоким голосом затянула "Аленький цветочек", к ней присоединилось несколько дребезжащих, высохших за воину голосов, но дружного пения не получилось.

– Егорша! – взвилась Варвара. – Играй! Плясать хочу!

– Варка, Варка, бессовестная! Ты хоть бы Терентия-то вспомнила…

Варвара, молодая, нарядная, в голубом шелковом платье, туго, по-девичьи, затянутая черным лакированным ремешком со светлой пряжкой, выскочила на середку избы, топнула ногой.

– Помню! Тереша меня за веселье любил.

Говорят, что я бедова,

Почему бедовая?

У меня четыре горя

Завсегда веселая.

– Ну, разошлась офицерова вдова.

– Да, не хухры-мухры! – Варвара вскинула руки на бедра, с вызовом обвела всех бесшабашным взглядом. – Офицерова вдова!

Егорша дугой выгнул розовые мехи гармошки.

– Варка! Варка! Про любовь! – вдруг ожили женки.

На войну уехал дроля,

Я осталась у моста.

Пятый год пошел у вдовушки

Великого поста.

– Охо-хо-хо! Врешь, Варка! Врешь!

– Не вру, бабы! Песня не даст соврать:

Кто не знает – заявляю:

Я не избалована

Всю германскую войну

Ни разу не целована.

Варвара, лихо, с дробью отплясывая, схватила за рукав Илью, потащила из-за стола. Марья обхватила мужа за шею:

– Не приставай! Липни к другому.

– Фу, и спрашивать тебя не стану. Наши мужья головы сложили, а ты одна владеть будешь? Нет, не выйдет! Поровну делить будем. Приказа потребуем.

– Горько-о-о! Горько-о-о!..

– Да вы с ума посходили! Нашли забаву при детях… – У Марьи полыхающей чернью зашлись глаза. Она отшатнулась от напиравших со всех сторон баб, уперлась затылком в простенок.

– Горько-о-о! Горько-о-о!

Илья, улыбаясь, нащупал под столом жесткую, заскорузлую руку жены, глянул на открытые двери, в которых еще недавно горели черные горделивые глаза дочери, и начал подниматься, нельзя не уважить народ.

– Нет, нет! – завопили бабы. – Машка пущай! Пущай она!

– Целуйся, дура упрямая! А не то я поцелую.

– Давай, давай! Мы хоть посмотрим, как это делается!..

Ничто не помогло – ни упрашивания, ни ругань. Марья скорее дала бы изрубить себя на куски, чем уступила бы бабам в таком деле. Суровая, староверской выделки была у Ильи женушка. Даже в сорок первом году, когда он уходил на войну, не поцеловала его при народе.

И бабы, так и не добившись своего, наконец оставили их в покое, вслед за гармошкой повалили на улицу.

3

Михаил, окруженный братьями и сестрами, стоял, качаясь, за углом боковой избы и тяжко водил растрепанной головой. Его рвало.

– Натрескался, бесстыдник! Рубаху-то! Рубаху-то всю выгвоздал. Пойдем домой.

– Се-стра-а!

– Чего сестра?

– Се-стра-а! – Михаил топнул сапогом, рванулся к заулку, где шумно, под гармошку, веселились бабы, упал.

Татьянка с испугу заплакала, судорожно обхватила сестру ручонками.

– Бросьте вы его, ребята, – сказала Лизка двойнятам, которые с двух сторон кинулись на помощь брату. – Он девку-то у меня, лешак, всю перепугал. – Она обняла Татьянку, но тут же на нее прикрикнула: – Чего ревешь? Не убили!

Из-за угла избы выбежала с ведром воды Рая Клевакина. Жмурясь от солнца, едва удерживаясь от смеха при виде стоявшего на коленях Михаила, взлохмаченного, с бессмысленно вытаращенными глазами, она зачерпнула ковшом воды и плеснула ему прямо в лицо.

Михаил взревел, вскочил на ноги.

Раечка с визгом и смехом метнулась в сторону. Цинковое ведро опрокинулось. Михаил поддал его ногой, пошатываясь, побрел в заулок.

Заулок у Ставровых просторный, скотина в него не заходит – на крепкие запоры заперт с улицы, – и Степан Андреянович за лето два укоса снимал травы. Хорошая копна сена выходила. А в нынешнем году, похоже, травы не будет. Начисто, до черноты, выбили лужок. Желтые головки одуванчиков, раздавленные сапогами и башмаками, догорали по всему заулку. И Лизка, по-хозяйски прикинув последствия нынешней гульбы, не смогла удержаться от слез.

Назад Дальше