Обещала принести бумажку завтра.
Я шла по улице Баумана и улыбалась. Бог ты мой, не успела я выйти, как устроилась на работу. И вспомнились мои первые недели в Шанхае, сомкнутый строй серых зданий на набережной, бронзовые львы Гонконг-Шанхайского банка, лестницы, лифты... К директорам меня там не допускали. Отказывал ("Машинисток не требуется!") кто-нибудь из мелких служащих. Незадолго до моего отъезда из Харбина "старшая мадам Бринер" (мать моей подруги Ады Бортновской) подарила мне пальто под леопарда, и еще была на мне фетровая коричневая шляпа с зеленым перышком. В Харбине казалось, что я прекрасно экипирована, а в Шанхае под прищуренно холодными взглядами служащих иностранных фирм я ощущала себя дурно одетой, жалкой провинциалкой... После четвертого или пятого отказа я уходила в своем дареном пальто и в шляпе с перышком и, минуя лифт, шла вниз по лестнице, в лифте люди, а лестница пустынна, там я могла не заботиться о выражении своего лица, там могла даже громко всхлипнуть... Строгая обстановка была в иностранных фирмах, шуршат бумаги, стрекочут машинки, на тебя, вошедшую, и глаз никто не поднимет, все заняты... А тут, в Казани, так все славно, так по-до-машнему, к стулу никто не пришит, все бросили работу, глядели, как я печатаю... И этот телефонный разговор: "Вань? Ты? Слушай!"...
Вокруг говорят по-русски. Русские буквы вывесок. И полицейские здесь русские или татары (но все равно, свои, свои!), а не аннамиты в шлемах, как на Французской концессии Шанхая, и не чернобородые индусы в чалмах, как на сеттльменте... Впрочем, полицейские называются тут "милиционеры", не забыть бы! Я шла и улыбалась. Я в своем отечестве. И здесь во мне нуждаются. Ведь не успела я выйти... Вечером похвастаюсь Колесову: "А я уже устроилась!"
Но к вечеру я поостыла. Меня терзали сомнения. Работать придется ежедневно с утра до пяти вечера, жалованье триста рублей. Здесь самая дешевая квартирная плата в мире, так. Но мне-то, но нам-то комнату придется снимать, а за снимаемую частным образом комнату просят двести в месяц. За угол - сто. Я уже приценивалась. Хотелось поскорее уйти из общежития, надоело все время быть на людях, дверь бы за собой наконец закрыть! Закроешь тут дверь на триста в месяц! И я не пошла на другой день в военкомат.
Вместо этого отправилась в Институт ортопедии и восстановительной хирургии. От Ромы, получившего работу по медицинской линии, услыхала, что институту требуется стенографистка.
Я сижу в просторном кабинете (три окна, ковер во весь пол), а напротив за большим письменным столом - директор института. Черные с проседью волосы, живые умные глаза, смуглолиц, широкоплеч, крепко скроен, чистейший подкрахмаленный белый халат - хирург, заслуженный врач Татарской АССР Лазарь Ильич Шулутко. Приятный, низкий интеллигентный голос. Стенографистка нужна позарез, но, увы, такой штатной единицы институт не имеет. Меня могут оформить на должность медицинской сестры. Я ничего этого не понимаю и не пытаюсь вникнуть. Я чувствую доверие к этому человеку, мне нравятся его руки, широкие, смуглые, чисто промытые, с квадратными ногтями, умные, умелые руки. В тот момент я знала лишь, что этот человек - директор института, а о том, что он хирург и заслуженный врач, узнала позже. Всю жизнь я ощущаю уважение и симпатию к людям, которые что-то умеют делать первоклассно. Видимо, это я почувствовала в своем собеседнике, и этим объяснялосьмое к нему доверие... А он тем временем говорил, что я буду получать в месяц триста сорок рублей, на которые мне не прожить. "Но вы будете заняты у нас немного, не чаще раза в неделю, и найдете работу по совместительству. И вас будут приглашать записывать совещания в другие учреждения за сдельную оплату.
В Казани стенографистки дефицитны - вы будете хорошо зарабатывать!"
Все так и случилось. Вскоре я устроилась по совместительству в Казанскую консерваторию, подвернулось и много другой работы - я записывала обсуждение спектаклей в казанском ВТО, лекции в Медицинском институте, совещания в Ветеринарном институте. Я была нарасхват. Зарабатывала больше тысячи рублей в месяц.
Но пришло это не сразу. Первые два-три месяца, кроме скромной зарплаты медицинской сестры, не было ничего, были зато вещи, охотно принимаемые на продажу комиссионным магазином. Американский полушубок, одеяло и еще разные вещи, без которых я могла обойтись, помогли мне перенести первые месяцы.
Найти комнату оказалось куда труднее, чем работу... Кончилось тем, что я сняла угол за сто рублей в месяц.
"19 февраля 1948 года. У меня так много радостных впечатлений, мамочка, что просто не знаю, с чего начать. Атмосфера города такая умная, культурная, все учатся, в театрах полно, в читальных залах полно! Люди милые, внимательные. В моем Институте ортопедии для сотрудников дают прекрасные обеды, значит, не нужно возиться дома с готовкой. Все ко мне очень хорошо относятся. Я уже помогала редактировать здешнюю стенгазету, в следующий номер, освоившись, что-нибудь напишу сама... Нашла комнату. Она, правда, проходная, но я отгорожусь занавеской, и будет полкомнаты. Зато люди, у которых я буду жить, очень милые. Бабушка-старушка, дочь-вдова и 12-летний мальчик Женя. Простые, славные люди. Мне тут будет хорошо".
Эти простые, славные люди занимали половину деревянного домика, каких в те годы много было в Казани. Удобств, конечно, никаких. Кухня и две комнаты. В тупиковой помещались мать с сыном, в проходной - мы с бабкой. Бабка спала на сундуке, справа от входа, у окна, я же, отделившись занавеской, жила в левой, безоконной части комнаты. Там, вдоль стены, стояла походная, из Шанхая привезенная кровать, хозяйский стол и стул.Одежда висела на гвоздях, вбитых в стену, белье лежало в чемодане, а сундук, с основным моим имуществом, оставался на кухне.
Бабка была маленькая, сухонькая, подвижная и бойкая на язык старуха, работавшая где-то уборщицей. Дочь ее Дуся (вдова или мать-одиночка, я так и не выяснила) работала "плановиком", слово для меня непонятное. Понятно было лишь то, что Дуся занималась конторским трудом, что удивляло меня. Женщина она была темная, даже читала с запинками, книг в жилье не водилось, за исключением Жениных истрепанных, чернилами залитых учебников.
В письме от начала марта я отзывалась о моих хозяйках уже куда сдержаннее: "Работой я довольна, а вот с бытом скверно. Уж очень шумно. Мать и дочь часто пререкаются, и обе кричат на Женю (малоприятный мальчик!), все это происходит под радио, которое я умолила их выключать хотя бы по вечерам, когда они спать ложатся. Читать, думать, писать очень трудно".
Мать и дочь начинали "пререкаться" (как я мягко выразилась) с шести утра - вставали тут рано. Их голоса и радио будили меня. Дочь называла мать "хрычовкой" и "старой каргой", старуха живо парировала удары, применяя слова, для печати не всегда пригодные. Бывало, что обе, соединив усилия, ругали не друг друга, а Женю. За двойку. За дыру в штанах. За потерянную варежку. Слышались уже не только голоса, но и рев, и глухие удары - Женю били. Все это шло на фоне бодрых звуков, доносящихся из черной тарелки на стене: утренняя зарядка, веселая музычка...
По вечерам тоже кричали. Мать и дочь вообще не умели разговаривать нормальными голосами. К счастью, спать укладывались рано.
Февраль. На улице мороз. Черная ночь за маленьким замерзшим окном. Кряхтит, бормочет старуха на своем сундуке, но наконец затихла.