А потом в мореходное училище! Только не кисни, не откладывай на завтра, действуй! Устраивайся!
— Буду действовать! Насчет работы я уже думал, даже знаю, куда пойти, — сказал Ушков. — Ты правильно подсказал, голова у тебя работает!
— И еще один совет — держись подальше от всяких там сомнительных дружков.
— С этим покончено!
— А если мне потребуется твоя помощь? — неожиданно для самого себя спросил Анатолий. — Поможешь?
— Конечно! Но какая помощь? Быть бригадмильцем? Это мне не по душе.
Анатолий имел в виду совсем не это, но слова Ушкова рассердили его.
— А что тебе по душе? — сердито спросил Анатолий. — Что тебе по душе? Лодыря гонять? Скрывать правду от матери? С прохвостами водиться? В милиции ты сказал: «Я был сволочью перед государством и матерью». Громкие слова любишь.
— Ты что? — крикнул рассерженный Ушков. — Хочешь меня сделать легавым? Не выйдет!
— Да кто тебя, такого, возьмет в бригадмильцы? Подумаешь, золото! Тебе помочь хотят, а ты нос задираешь. А еще… Иди ты к черту!
Анатолий поднялся со скамьи и быстро пошел к выходу из сквера. Подходя к дому, он мысленно ругал себя за горячность и несдержанность, сам не понимая, почему вдруг так рассердился на Ушкова.
3
За обеденный стол он сел таким сердитым и озабоченным, что Ольга Петровна обеспокоилась. Пришлось коротко сказать об Ушкове.
— Ведь там, в детской комнате милиции, слезу пускал, просил пожалеть мать, а сейчас чистоплюя и тихоню из себя строит. И я хорош…
— Фу, как ты испугал меня! — Мать улыбнулась. — Стоит расстраиваться из-за какого-то Ушкова. Ну не хочет с тобой дружить — не набивайся.
— Ах, мама, ну как ты не понимаешь! Мне поручили, я взялся и не выполнил. Товарищ Русаков обиделся, видите ли, за слово «легавый»! Мимоза!
Только начали обедать —раздался телефонный звонок.
— Тебя просят, — недовольно сказала мать, входя в комнату.—Наказанье! Только приехал, и уже по всей Москве дела. Угомону на тебя нет…
Звонил Мечик Колосовский, мальчишка, которого он подвозил в клинику. Мечик срочно хотел видеть Анатолия по важному делу. Они —пионеры (есть и комсомольцы)—организовали небольшой отряд, вроде тимуровского, для отпора хулиганам и для охраны порядка во дворе и в скверике. Как действовать? С чего начать?
— Молодцы! Поговорим завтра. Звони в это время.
— Ты какую рубашку наденешь в театр? — спросила мать и, заметив недоумение в глазах сына, напомнила:— Ведь мы с дядей идем сегодня на балет «Ромео и Джульетта». Забыл?
— Совсем забыл!
— Танцует Галина Уланова, —сердито сказал дядя, — такое забывать не полагается. Ты со своим бригадмильством совсем что-то закрутился. Кроме наставления на путь истинный сорванцов, хулиганов и воров, должны же быть у тебя какие-то другие интересы? Нехорошо…
Анатолий рассмеялся:
— Ладно, ладно, дядюшка, пошли в театр! И не бойся, пожалуйста! Вижу нашу Москву не только через бригадмильские очки…
Из театра Анатолий ехал со странным чувством. Красота того, что он видел на сцене, рождала не только восхищение, но и смутное ощущение неудовлетворенности, горечи и жалости к себе.
О любви он знал не только из книг: о ней говорили взрослые, рассуждали подростки. В колонии, например, да и не только в колонии, говорить о девушках и любви насмешливо-грубо и цинично у некоторых считалось признаком «настоящего парня». Он не раз слышал, как рассказывали об этом анекдоты, иногда смешные, но такие скверные, что слушать стыдно.
Анатолий читал, конечно, об огромной любви-дружбе, любви-страсти, о чувстве, которое может очень высоко поднять человека, а может и раздавить. Впрочем, подростки в колонии, из числа «опытных», считали, что это все выдумали писатели. Настоящей большой любви, привязанности и нежности боялись и стыдились, как проявления слабости.
По рассказам этих «опытных», любовь — что-то вроде вида развлечения, а больше в ней ничего нет. Правда, Анатолий иногда сталкивался и с другим, знал о людях, которые так любили, что жить друг без друга не могли. У них в доме — давно это было — даже застрелился один молодой доктор, когда его жена умерла.
Сейчас, возвращаясь из театра, Анатолий испытывал тоску по огромному чувству. Нет, такое ему не дано. Он любит Лику, но как-то скучнее, беднее, что ли.
— Почему же среди молодежи в жизни почти не встречается такая любовь, как у Ромео и Джульетты? — спросил он дядю.
Придя домой, сели пить чай. Дядя начал издалека:
— Ты спрашиваешь, почему? Я, как ты знаешь, побывал во многих странах, людей повидал немало. Видел у молодых зарождение и большой любви, и большой дружбы. Но вот что меня удивляет порой: некоторые будто нарочно замораживают свои чувства, принижают их грубятинкой, шутовством, а то и развязным ухарством. Не умеют, что ли, или стыдятся выразить свои переживания, чувства. Анекдоты рассказывать не стыдятся, а сердце открыть чувству стесняются. Я понимаю, скромность украшает. Стыдливость я тоже понимаю. Но что за скверная манера — маскировать свои чувства обыденщиной, цинизмом.
— Ты неправ, дядя. Иной раз боишься показаться смешным. Я, например, не выношу громких слов. Чуткий человек и так поймет.
— Не о том ты толкуешь, Толя… Я говорю о внутреннем раскрепощении чувств, о богатстве их. Ведь язык человеку дан для того, чтобы он мог выразить им сокровенное. Умей и словом приласкать друга, приоткрой свое чувство, скажи не сентиментально, а мужественно, искренне…
— Ну да! Скажи о высоких чувствах, а тебя высмеют. Теперь, дядя, не принято распространяться! Теперь никто не верит в высокие слова!
— Опять ты за свое! Сам же спрашивал: «Почему молодежь не умеет любить так красиво, как Ромео и Джульетта?» Думаю, что обобщаешь ты зря, есть у нас и Ромео и Джульетты. Но очень много, слишком много молодежи живет в этом отношении на нищенском пайке. Сами себя обворовывают. Душевная скупость… А насчет высоких слов — это дело другое. Конечно, молодежь всегда возмущает несправедливость, ей претит ложь, фальшь и ханжество, прикрываемые громкими фразами. По молодости многие не понимают, что плохи не высокие, благородные и умные слова, а те людишки, которые спекулируют ими, прикрываются ими, как дымовой завесой. Встретится эта молодежь с настоящими людьми, увидит, как тысячи тысяч в нашей стране трудятся и борются за то, чтобы хорошие слова претворить в хорошие дела — и цинизм их пройдет, как корь. Щеголяют же цинизмом задубелые мещане, скупящиеся даже на добрые слова. И еще ломаки: все, мол, считают так, а я наоборот, поперек всех! Поперешники-оригиналы! Тьфу!.. Мещане больше всего боятся показаться смешными. А настоящая любовь — и к девушке, и к людям, и к идее — щедра и бесстрашна.
— Вот это верно, дядя.
Так говорили они довольно долго.
Анатолий проводил дядю домой и позвонил Лике:
— Докладывает Анатолий, — тихо сказал он. — Я вернулся с балета «Ромео и Джульетта». Дядя принес билеты. Жаль, что без тебя смотрел.
— И мне жаль… Понравилось?
Анатолий начал было рассказывать, но Лика предложила:
— Выйди на улицу, поговорим.
Лика выбежала из подъезда в накинутом на халатик пальто, в платке. Они говорили о многом, только не о том, что связывало их, оно еще не было высказано. В шутливом тоне говорить об этом было уже невозможно.
Анатолий спросил Лику о Бобе. Она вспомнила, что вчера Пашка звонил Бобу и звал в какую-то «чертову читалку». Боб все чудит: на руке у него окровавленный грязный бинт. Он просил перевязать, но скрыть это от папы и мамы. Лика разбинтовала руку; на левой кисти, выше большого пальца, виднелась тонкая красная черта. Боб все же мальчишка, любит таинственность.