Дело касалось сбежавшего бандита. Отсидев уже несколько лет, разбойник Нга Шуэ О давно готовился к побегу, и друзья на воле сумели подкупить охранника. С авансом в сто рупий тюремный страж отпросился в деревню хоронить бабушку и неделю блаженствовал в мандалайских борделях. Затем вернувшийся к службе, но тоскующий по борделям охранник решил еще подзаработать, выдав преступный план судье. У По Кин случай, конечно, не упустил – сторожу, пригрозив, велел до конца жизни молчать, а в самую ночь побега письменно уведомил главу округа о лихом злоумышленном сговоре, во главе которого был назван, разумеется, тюремный начальник, известный мздоимец Верасвами.
Утром в тюрьме поднялся тарарам, полиция и конвоиры носились, обыскивая каждый закоулок (Нга Шуэ О уже далеко уплыл в заботливо приготовленном судьей сампане). Мистер Макгрегор был сражен. Кем бы ни являлся анонимщик, на сей раз донос подтвердился и сговор безусловно имел место. А коль скоро есть основания подозревать доктора во взятках, то – логика не совсем строгая, но вполне ясная представителю комиссара, – значительно вероятней и скрытая политическая неблагонадежность.
Одновременно У По Кин обрабатывал прочих белых. Отогнать от Верасвами гаранта его престижа, трусливого дружочка Флори не составляло труда. Сложнее было с Вестфилдом; у начальника полиции имелось немало информации насчет местных делишек, к тому же полицейские извечно ненавидят судейских. Но даже такой расклад судья смог обернуть себе на пользу – очередная анонимка винила доктора в союзе с отъявленным мерзавцем и вымогателем У По Кином. Это Вестфилда убедило.
Эллису писать было незачем, он и без понуждений рвался съесть доктора живьем. Зато одно из писем знаток европейских душ не поленился направить миссис Лакерстин. Чувствительной (и влиятельной) леди кратко сообщалось, что Верасвами подстрекает аборигенов похищать и насиловать белых женщин; детали не понадобились, так как «мятеж», «пропаганда», «националисты» рисовались миссис Лакерстин одной жуткой, порой до утра не дававшей уснуть, картиной сверкающих глазами и яростно срывающих с нее платье смуглых грузчиков.
– Видишь? – самодовольно подытожил У По Кин. – Я его подрубил со всех сторон, осталось толкнуть мертвое дерево. Вот недельки через три и толкну.
– Как это?
– Ладно, расскажу тебе. Смыслишь ты мало, но рот на замке держать умеешь. Слышала ты про бунт, который затевают в Тхонгве?
– Ой, глупые крестьяне, куда им с их дахами и копьями? Всех индийский солдат постреляет.
– Ясное дело! Начнут беситься – перебьют. Ишь, темнота, рубах, которые пуль не боятся, накупили. Тупая деревенщина!
– Бедные люди! Почему ты их не остановишь? Просто скажи, что все тебе, судье, про них известно, они сразу притихнут.
– Ну, я, конечно, мог бы, мог бы. Но уж не стану, нет! Только смотри, молчи, жена, – мятеж‑то мой. Я сам его готовлю.
– Ты!!
Сигара выпала изо рта Ма Кин, узкие глаза в ужасе округлились.
– Что ты такое говоришь? Ты и мятеж? Этого быть не может!
– Может, может. И пришлось‑таки мне похлопотать. Колдуна этого нашел в Рангуне – отменный плут, факир, всю Индию с цирком объехал, рубахи от пуль мы с ним на распродаже по полторы рупии сторговали. Деньжат‑то, я тебе скажу, порядочно ушло.
– Но мятеж! Битва, кровь, столько людей убьют! Ты не сошел с ума? Ты не боишься, что и тебя застрелят?
У По Кин оцепенел от изумления.
– Святые небеса! О чем ты, женщина? Я, что ли, буду бунтовать? Я, испытанный, вернейший слуга правительства? Ну, ты надумаешь! Я тебе говорю, что здесь мои мозги, а не участие. Шкуры пускай дырявят олухам деревенским. Про мое к этому касательство только двоим‑троим надежным человечкам известно, я чист как стеклышко.
Шкуры пускай дырявят олухам деревенским. Про мое к этому касательство только двоим‑троим надежным человечкам известно, я чист как стеклышко.
– Но ведь ты подговаривал взбунтоваться?
– А как же? Если Верасвами изменник, то должен я для доказательства всем показать мятеж? А? Должен или нет?
– Ох, вот оно что! И потом ты скажешь, что доктор виноват?
– Наконец‑то дошло! Я этот… слово еще у Макгрегора такое длинное?.. да, про‑во‑ка‑тор. Умный провокатор, понимаешь? Э‑э, где тебе. Сам разжигаю дураков, сам и ловлю. Чуть забурлят, а я их хоп! и под арест. Кого повесят, кого в каторгу, а я – я буду первый, кто бросился в бой со злодеями. Бесстрашный благородный У По Кин, герой Кьяктады!
Улыбнувшись и приосанившись, судья вновь принялся прохаживаться вперевалку туда‑сюда. После некоторых молчаливых размышлений Ма Кин сказала:
– Все‑таки не пойму, зачем?
– Пустая твоя голова! Не помнишь разве, как я говорил – мне Верасвами поперек дороги. Что бунт его рук дело, может, не докажешь, но все равно доверие он потеряет, это точно. А когда он вниз – я наверх, ему больше позора – мне больше чести. Теперь ясно?
– Ясно, что ум у тебя насквозь злой. Не стыдно даже все это мне рассказывать.
– Давай‑давай! Давно не причитала?
– И почему тебе хорошо только, если другим вред? Ты подумай, как будет доктору, когда его уволят, как будет тем несчастным деревенским, которых застрелят или выпорют до полусмерти, или в тюрьму посадят на всю жизнь. Что тебе с этого? Денег все мало?
– Деньги! Кто про деньги? Пора бы сообразить, что бывает кое‑что поважнее. Слава. Величие. А вдруг сам губернатор орден к моей груди приколет? А? Не гордилась бы такой честью?
Ма Кин грустно покачала головой.
– Когда ты вспомнишь, что не вечный? Станешь вот жабой. Или еще хуже. Священник наш сам читал в англичанских святых книгах, как тысячи веков два огненных копья будут терзать грешное сердце, а потом еще тысячи веков всяких других казней. Не страшно?
У По Кин, смеясь, ладонью прочертил в воздухе волну, что означало «пагоды! пагоды!».
– Хорошо б тебе перед смертью так смеяться, – вздохнула жена. – А мне и смотреть на тебя больше не хочется.
Дернув худым плечиком, она снова зажгла сигару и отвернулась. Супруг еще немного походил, потом, остановившись, заговорил очень серьезно, даже с некой застенчивостью:
– Слушай, Кин‑Кин, я тебе одну вещь скажу, никогда никому не говорил, сейчас скажу.
– Не буду слушать про новое зло!
– Нет‑нет. Ты вот все спрашиваешь «для чего?», думаешь, я хочу прихлопнуть Верасвами, потому что ненавижу таких чистюль. Не только потому. Еще есть что‑то.
– Что ж такое?
– Не мечтаешь ли ты иной раз как‑то подняться? Не обижает тебя, что наши, вернее мои, успехи как‑то и не заметны? Ну, накопил я много тысяч рупий, да, много, а гляди на этот дом – очень отличен от простой хибары? Надоело есть деревенскую еду, общаться с туземной шушерой. Богатства мало, я хочу другого положения. А ты?
– Не знаю, чего тут еще хотеть. Мне, когда я еще жила в деревне, такие дома и не снились. Вон стулья наши, я на них хоть не сажусь, а любоваться‑то какая гордость!
– Кх! В деревне тебе и место, бадьи на голове таскать. Но мне, хвала небу, честь дорога, и я намерен получить что‑то замечательное. Самое лучшее и достойное! Поняла уже, о чем я?
– Н‑нет.
– Думай, думай! Мечта всей моей жизни! Догадалась?
– Ой, знаю – ты хочешь купить автомобиль. Но уж не жди, По Кин, что я туда усядусь.
У По Кин горестно воздел руки.
– Автомобиль! Твоих мозгов орешки продавать не хватит! Да я бы накупил двадцать автомобилей, если бы захотел.