Дорога на Лос-Анжелес - Джон Фанте 16 стр.


Они испуганно замедлили шаг: писатель что-то замыслил. Девчонка в чепчике взволнованно заговорила с девчонкой в сапогах.

– Пошли назад, – сказала девчонка в сапогах.

Я вновь почувствовал ее и решил, что как-нибудь в следующий раз уделю ей гораздо больше внимания. Затем третья, курившая сигарету, быстро и резко произнесла что-то по-испански. Теперь все трое надменно вскинули головы и двинулись ко мне. Я обратился к девчонке в сапогах. К самой хорошенькой. Об остальных не стоило и говорить: они значительно уступали той, что в сапогах.

– Так-так-так, – сказал я. – Приветствую трех славных филиппинских девчушек!

Они вовсе не были филиппинками, ни в малейшей степени, и я это знал, и они знали, что я это знаю. Они высокомерно прошествовали мимо, задрав носы. Пришлось уступить дорогу, а то бы меня столкнули. У девчонки в сапогах белые руки; изгибались гладко, словно молочная бутылка. Но вблизи я заметил, что она уродлива, вся в крохотных лиловых прыщиках и с мазками пудры на горле. Какое разочарование. Она обернулась и состроила мне гримасу: высунула розовый язык и наморщила нос.

Вот так сюрприз. Я даже обрадовался, поскольку я специалист по ужасным рожам. Я оттянул вниз веки, оскалил зубы и растянул щеки. Моя рожа вышла гораздо ужаснее. Девчонка пятилась лицом ко мне, высунув розовый язычок и гримасничая, – но все ее физиономии были вариациями с языком. А у меня каждая новая рожа получалась все лучше и лучше. Две другие девчонки шли вперед не оглядываясь. Сапоги девчонке в сапогах были слишком велики: она пятилась, и они хлюпали в пыли. Мне нравилось, как сборки платья хлопают ей по ногам и вокруг большим серым цветком вздымается пыль.

– Филиппинские девочки так себя не ведут! – сказал я.

Это ее взбесило.

– Мы не филиппинки! – заорала она. – Сам ты филипино! Филипино! Филипино!

Теперь и две другие обернулись и вступили в хор. Все три пятились, взявшись под руки, и верещали:

– Филипино! Филипино! Филипино!

И опять начали строить обезьяньи мордочки и показывать мне носы. Расстояние между нами увеличивалось. Я поднял руку, чтобы они хоть на минутку умолкли. Трещали и кричали они без передышки. Я едва вставил слово. Но они всё верещали. Я замахал руками и прижал палец к губам. Наконец они согласились остановиться и выслушать меня. Трибуна в моем распоряжении. Они отошли уже так далеко, а в цехах так грохотало, что пришлось сложить ладони рупором и орать.

– Прошу прощения! – орал я. – Извините, обознался! Мне ужасно жаль! Я думал, вы – филиппинки! А вы – нет. Вы гораздо хуже! Вы мексиканки! Сальные мексы! Шлюхи шпанские! Шпанские шлюхи! Шпанские шлюхи!

До них было футов сто, но даже оттуда я почувствовал их внезапное безразличие. Оно снизошло на каждую в отдельности, царапая, молчаливо раня, и каждая стыдилась признаться в этой боли подружкам, однако выдавала тайную занозу тем, что стояла очень тихо. Со мною так тоже бывало. Однажды в драке я надавал тумаков одному мальчишке. Мне было чудесно, пока я не развернулся и не пошел восвояси. Он поднялся на ноги и побежал домой, вопя, что я – даго. Вокруг стояли другие пацаны. От воплей побежденного мне стало так же, как сейчас мексиканским девчонкам. И я захохотал над мексиканками. Я задрал пасть к небесам и ржал, так и не оглянувшись на них, но ржал так громко, чтобы они наверняка меня услышали. Потом пошел в цех.

– Ня-ня-ня! – сказал я. – Вя-вя-вя!

Однако почувствовал себя при этом малость того. Они тоже так решили. Тупо переглянулись и уставились на меня. Не поняли, что это я хотел их высмеять. Нет, судя по тому, как они покачали головами, они решили, что я псих.

Теперь – парни в этикеточном цеху. Сейчас самое трудное начнется.

Я вошел быстрым значительным шагом, насвистывая и глубоко дыша, чтобы показать: вонь на меня больше не действует. Я даже потер грудь и сказал: ах-х! Парни толпились у приемника, в который валились банки, рабочие направляли их поток по засаленным конвейерам, а те подавали банки в автоматы. Парни стояли плечом к плечу вокруг квадратного ящика десять на десять футов. В цеху грохотало так же сильно, как и воняло всевозможными оттенками дохлой рыбы. Шум стоял такой, что они не заметили, как я вошел. Я протиснулся между двумя здоровенными мексиканцами, которые о чем-то беседовали за работой. Я суетился, елозя и толкаясь. Они опустили головы и увидели между собой меня. Вот достача. Они не поняли, что я пытаюсь сделать, пока я не раздвинул их локтями и не освободил наконец себе руки.

Я завопил:

– А ну быстро посторонились, мексы!

– Ба! – сказал самый большой мексиканец. – Не трогай его, Джо. Этот шпендик с приветом.

Я поднырнул ближе и заработал, поправляя банки на конвейерах. Они меня не трогали, это уж точно: целое море свободы. Никто не разговаривал. Я ощущал себя поистине в одиночестве. Я чувствовал себя покойником и оставался лишь потому, что они со мной ничего не могли сделать.

День клонился к вечеру.

Перерыв я делал только дважды. Один раз – попить, другой – записать кое-что в своем блокнотике. Все воззрились на меня, когда я соскочил с настила и принялся писать в книжке. Это должно было, вне всяких сомнений, доказать им, что я тут не придуриваюсь, что среди них – настоящий писатель, я, подлинный, не липовый. Я изучающе вглядывался в каждое лицо и чесал себе ухо карандашом. Целую секунду глазел в пространство. Наконец щелкнул пальцами – мол, мысль прилетела ко мне, развернув все знамена. Положил книжку на колено и стал писать.

Я писал: «Друзья, римляне и сограждане! Вся Галлия разделена натрое. Идешь к женщине? Не забудь кнут свой. Как время, так и прилив не ждут никого. Под раскидистым орехом наша кузница стоит». Потом остановился и подписал с росчерком эти строки. Артуро Г. Бандини. Ничего больше в голову не приходило. Они лыбились на меня, вытаращив глаза. Надо что-нибудь еще придумать, решил я. Но увы: мозги совершенно перестали варить. Не сочинялось больше ни строчки, ни слова – даже имя свое я вспомнить не мог.

Я засунул блокнот обратно в карман и занял место у лотка. Никто не вымолвил ни слова. Теперь-то уж их сомнения точно поколеблены. Разве не прервал я работу, чтобы заняться писательским трудом? Наверное, они слишком поспешно меня оценили. Я надеялся, кто-нибудь спросит, что это я там написал. Я бы ответил быстро, что, мол, так, ничего особенного, заметка насчет условий труда иностранной рабочей силы для моего регулярного доклада Постоянной Бюджетной Комиссии Палаты Представителей; вам этого не понять, старина; это слишком глубоко, с ходу и не объяснишь; в следующий раз; может, как-нибудь за обедом.

Тут они снова разговорились. Потом все вместе засмеялись. Для меня же это звучало сплошной испанской тарабарщиной, и я ничего не понял.

Мальчишка, которого все звали Хуго, отскочил от лотка так же, как отскакивал я, и тоже вытащил из кармана блокнот. Подбежал туда, где с блокнотом стоял я. На какую-то долю секунды я засомневался: может, он тоже писатель и только что сделал ценное наблюдение. Он встал в точно такую же позу. Так же почесал ухо. Так же уставился в пространство. Что-то накорябал. Рев хохота.

– Мой тоже писатель! – сказал он. – Смотри!

И он поднял блокнот, чтобы все видели. Он нарисовал корову. Вся морда ее была в крапинку, будто в веснушках. Вне всякого сомнения, насмешка, поскольку лицо испещрено веснушками у меня. Под коровой значилось: «Писатель». Он пронес свой блокнот вокруг всего лотка.

– Очень смешно, – сказал я. – Сальный мексиканский балаган.

Я ненавидел его так, что меня тошнило.

Назад Дальше