Дорога на Лос-Анжелес - Джон Фанте 18 стр.


Неохотно появилась Мона. Тоже села и попыталась вытерпеть меня на близком расстоянии. Она расстелила салфетку, и мать принесла ей тарелку супа. Но для Моны вонь оказалась чересчур. От вида супа ее замутило. Она схватилась за живот, отшвырнула салфетку и выбежала из-за стола.

– Немогу.Не могу, и всё!

– Ха! Слабаки. Бабы. Несите еду!

Затем вышла мать. Я ел в одиночестве. Доев, я закурил и откинулся на спинку стула, чтобы немного подумать о женщинах. Следовало найти лучший из всех возможных способов их уничтожить. Сомнений нет: с ними надо кончать. Я мог их сжечь, разрезать на кусочки или утопить. В конце концов, я решил, что утопить – лучше всего. Сделать это я мог с удобством, принимая ванну сам. А потом выкину останки в канализацию. И они потекут к морю, туда, где лежат мертвые крабы. Души мертвых женщин будут беседовать с душами мертвых крабов, и говорить они будут только обо мне. Слава моя упрочится. Крабы и женщины придут к одному неизбежному заключению: я – воплощенный ужас, Черный Убийца Тихоокеанского Побережья, однако ужас, почитаемый всеми, и крабами, и женщинами; жестокий герой, но герой тем не менее.

Двенадцать

После ужина я пустил в ванну воду. Еда меня удовлетворила, и я пребывал в прекрасном для казни настроении. Теплая вода сделает ее занимательнее. Пока наполнялась ванна, я вошел к себе в кабинет и заперся. Зажег свечу и поднял коробку, что скрывала моих женщин. Вот они лежат, сбившись вместе, все мои женщины, мои фаворитки, тридцать женщин, выбранных из художественных журналов, женщин не реальных, но все равно недурственных, женщин, принадлежащих мне больше, чем когда-либо станет принадлежать какая-нибудь настоящая женщина. Я свернул их и засунул под рубашку. Я вынужден пойти на это. Мона с матерью сидели в гостиной, и, чтобы попасть в ванную, нужно пройти мимо них.

Итак, это конец! Сама судьба привела меня к этому! Подумать только! Я оглядел чулан и попытался вызвать в себе что-нибудь сентиментальное. Однако большой грусти не было: мне слишком хотелось приступить к казни. Но единственно дабы соблюсти формальности, я немного постоял, в знак прощания склонив голову. Потом задул свечу и шагнул в гостиную. Дверь за собой я оставил открытой. Впервые в жизни я ее не закрыл. В гостиной Мона что-то шила. Я прошел по ковру, и рубашка у меня на животе слегка топорщилась. Мона подняла голову и увидела открытую дверь. Это ее очень удивило.

– Ты забыл запереть свой «кабинет», – сказала она.

– Я знаю, что делаю, если ты не возражаешь. И буду запирать эту дверь тогда, черт возьми, когда мне захочется.

– А как же Ницше, или как ты его там называешь?

– Оставь Ницше в покое, ханжеская блудница.

Ванна была готова. Я разделся и уселся в нее. Картинки лежали вниз лицом на коврике, стоит лишь руку протянуть.

Я протянул ее и взял верхнюю.

Почему-то я знал, что первой окажется Хелен. Слабый инстинкт подсказал. Это она, Хелен. Хелен, дорогая Хелен! Хелен, с ее светло-каштановыми волосами! Давно я ее не видел, почти три недели. Странная штука с этой Хелен, самой странной из всех женщин: мне она не была безразлична только из-за ее длинных ногтей. Таких розовых, что захватывало дух, таких острых и утонченно живых. Все остальное не интересовало меня, хотя она была прекрасна от и до. На картинке она сидела обнаженной, придерживая на плечах мягкую вуаль, – зрелище великолепное само по себе, – однако меня интересовали только прекрасные ногти.

– Прощай, Хелен, – сказал я. – Прощай, дорогуша. Я никогда тебя не забуду. До смертного дня своего я буду помнить, как много раз уходили мы с тобой в глубь кукурузных полей из книжки Андерсена и как засыпал я с твоими пальцами во рту.

Как восхитительны они были! Как сладко я спал! Но теперь мы расстаемся, дорогая Хелен, милая Хелен. Прощай, прощай!

Я разорвал картинку на клочки и пустил их плавать по ванне.

Затем перегнулся снова. Хэйзел. Я назвал ее так потому, что глаза на цветной картинке были карими. Однако и она мне была безразлична. Меня привлекали ее бедра – мягкие, как подушки, и белые. Ах, как мы проводили время вместе – Хэйзел и я! Как же прекрасна она была! Прежде чем ее уничтожить, я откинулся в воду и вспомнил, сколько раз мы встречались в таинственной комнате, пронизанной ослепительным солнечным светом, очень белой комнате, где на полулежал один зеленый ковер, в комнате, существовавшей только ради Хэйзел. В углу, у стены непонятно зачем, но неизменно стояла, посверкивая на солнце алмазами, длинная тонкая трость с серебряным набалдашником. А из-за полога, который я никогда толком не мог различить, ибо в комнате постоянно курилась какая-то дымка, хотя отрицать его существование тоже не мог, выходила Хэйзел – так меланхолично выходила на середину комнаты, а я уже стоял, восхищаясь округлым великолепием ее бедер, стоял перед нею на коленях, и пальцы мои таяли, стремясь коснуться ее; тем не менее с дорогой моей Хэйзел я никогда не разговаривал, а обращался только к ее бедрам, словно они – живые души, я рассказывал им, как они чудесны, как бесцельна жизнь моя без них, меж тем обнимая их обеими руками и прижимая к себе еще теснее. И эту картинку я тоже разорвал на части и смотрел, как в них впитывается вода. Дорогая Хэйзел…

Затем Таня. С Таней мы виделись по ночам в пещере, которую еще детьми как-то летом выкопали в утесах Палос-Вердес около Сан-Педро. Пещера находилась у моря, и в нее от ближайших лаймов просачивался экстаз ароматов. Пещеру устилали старые журналы и газеты. В одном углу валялась сковородка, которую я спер у матери с кухни, а в другом, потрескивая, горела свеча. На самом деле – грязная маленькая нора, особенно если посидеть в ней достаточно долго, к тому же очень холодная, поскольку отовсюду капала вода. Вот там я и встречался с Таней. Но любил я не Таню. Я любил то, как на картинке носила она свою черную шаль. Да и не в шали дело. Одна без другой ничего не значили, и только Таня могла носить эту шаль именно так. Когда мы с нею встречались, я обычно проползал в отверстие к центру пещеры и стягивал шаль с Тани, и длинные Танины волосы свободно рассыпались по плечам, а я прижимал шаль к лицу и зарывался в нее ртом, восхищаясь черным сиянием ее, и благодарил Таню снова и снова за то, что надела ее ради меня. И Таня всегда отвечала мне:

– Но это же пустяки, глупенький. Мне это приятно. Вот глупыш.

А я говорил:

– Я люблю тебя, Таня.

А вот Мари. О Мари! Ох ты, Мари! Со своим изощренным смехом и глубоким ароматом духов! Я любил ее зубы, ее рот и запах ее тела. Мы обычно встречались в темной комнате, где вдоль стен выстроились пыльные книги, все в паутине. Возле камина стояло кожаное кресло: вероятно, большой дом, замок или особняк где-то во Франции, поскольку на другом конце

комнаты огромно и прочно громоздился письменный стол Эмиля Золя, каким я видел его в книжке. Я сидел за ним и читал последние страницы «Нана» – то место, где она умирает, – а Мари поднималась от этих страниц, словно туман, и вставала передо мной обнаженная, смеясь своим прекрасным ртом и одуряющим запахом своим, пока я не откладывал книгу, и Мари проходила передо мною, и тоже касалась страниц рукой, и качала головой, все так же глубоко улыбаясь, и я чувствовал ее тепло, электричеством пульсировавшее в моих пальцах.

– Кто ты?

– Я Нана.

– В самом деле Нана?

– В самом деле.

– Девушка, что вот здесь умерла?

– Я не умерла. Я твоя.

И я заключал ее в свои объятья.

Еще Руби. Непредсказуемая, она так не похожа на остальных и гораздо старше.

Назад Дальше