Избыток экстравагантности, постоянно поддерживающей в читателе восприятие всего построения как сугубо вымышленного, служит вернейшим средством избавить его (читателя) от цепенящей власти страха, под которую он в ином случае мог бы подпасть. Осмелюсь напомнить моим оппонентам, дабы они умолкли раз и навсегда, о скромном предложении декана Свифта[141] использовать в пищу, после соответствующей кулинарной обработки, лишних младенцев, без надобности рождавшихся в Соединенном Королевстве и помещавшихся в сиротские приюты Дублина и Лондона. Разумеется, перед нами чистейшей воды фантасмагория, которая, хотя по дерзости и грубой конкретности изображенного далеко превосходит мою, не навлекла ни малейшего нарекания на высокое должностное лицо в духовной иерархии ирландской Церкви; оправданием высказанной идеи служила ее чудовищность; крайняя эксцентричность как бы разрешала и придавала вес беспечной jeu d'esprit[*игре ума (фр.)] - точно так же как абсолютная нереальность Лилипутии, Лапуты, йеху и гуингнмов[142] и стала условием их изображения. Если, следовательно, отыщется критик, которому не лень будет ополчиться на выдутый ради забавы мыльный пузырь, каким является моя лекция об эстетическом значении содержания убийства, я вполне могу укрыться за атлантовым щитом ирландского священнослужителя[143]. Однако в действительности есть причина, дающая моей лекции право на экстравагантность (по правде говоря, цель данного постскриптума - пояснить ее): причина, которую Свифт решительно предъявить не мог. Никто, от имени дублинского декана, не может и на миг допустить, будто склад человеческого ума естественным образом предполагает возможным рассмотрение младенцев в качестве съестных припасов; ни при каких обстоятельствах нельзя аттестовать подобную прихоть иначе как тягчайшую разновидность каннибализма - каннибализма, направленного против наиболее беззащитных представителей рода. А ведь, с другой стороны, склонность критически или эстетически оценивать убийства и пожары широко распространена, свойственна едва ли не всем и каждому. Если криками "Пожар! Пожар!" вас призывают туда, где бушует пламя, первым вашим побуждением, несомненно, будет желание помочь собравшимся поскорее погасить огонь. Однако эта область приложения сил весьма ограниченна: неотложные меры тут же осуществят опытные профессионалы, прошедшие специальную выучку и оснащенные должными орудиями. Если огонь пожирает чье-либо частное владение, сочувствие, испытываемое нами при виде несчастья ближнего, мешает нам всецело отдаться созерцанию сценических достоинств зрелища как спектакля. Но предположим, пламя охватило какое-то общественное здание. Отдав должную дань сожалениям по поводу разразившегося бедствия, мы неминуемо и без малейшего стеснения взираем на пожар, как на спектакль. В толпе слышатся восторженные восклицания "Потрясающе! Бесподобно!" и проч. и проч. К примеру, когда в первой декаде нашего столетия дотла сгорел театр Друри Лейн[144], перед тем как обрушиться крыше, картинное самоубийство разыграл на глазах у публики бог - покровитель муз Аполлон, возвышавшийся над серединой крыши. Бог, с лирой в руках, казалось, недвижно вперил взор с высоты на стремительно подбирающиеся к нему огненные языки. Стропила и балки, служившие статуе опорой, внезапно просели; взвившееся столбом пламя на мгновение вознесло Аполлона ввысь - а затем, словно в порыве безысходного отчаяния, главенствующий небожитель не просто рухнул наземь, но словно бросился вниз головой в бушующий огненный потоп: так или иначе, падение его выглядело со стороны поступком совершенно добровольным. Что же за этим последовало? По всем мостам через Темзу, по всем открытым пространствам, откуда можно было наблюдать за событием, прокатился долгий несмолкаемый гул сострадания и нескрываемого восхищения.
Незадолго до этой катастрофы грандиозный пожар случился в Ливерпуле: "Гори" - нагромождение товарных складов вблизи одного из доков - было разрушено огнем до основания. Гигантская постройка в восемь или девять этажей, набитая наиболее легковоспламеняющимися предметами, тысячами тюков с хлопком, мешками овса и пшеницы, бочками с дегтем, скипидаром, ромом, порохом и тому подобное, долго пылала чудовищным факелом среди ночного мрака. На беду, поднялся довольно сильный ветер; к счастью, суда в порту не пострадали, поскольку ветер дул с моря в восточном направлении - и вплоть до самого Уоррингтона[145], на расстоянии восемнадцати миль, пространство освещалось мелькавшими в воздухе клочьями хлопка, пропитанными ромом и мириадами искр, извергавшихся в поднебесье нескончаемыми снопами. Весь скот на близлежащих пастбищах выказывал крайнюю степень смятения. Жители округи, глядя на витающие над их головами взвихренные полчища горевших обломков и подожженных лоскутьев, догадывались о грозном бесчинстве стихии, разгулявшейся в Ливерпуле - и дружно сокрушались о прискорбных его последствиях. Однако же всеобщая скорбь о причиненных бедах ничуть не препятствовала открытому выражению самозабвенного экстаза зрителей при виде многоцветных струй пламени, которые мощное дыхание ураганного ветра гнало пучками стрел - то озаряющих непроглядную тьму над головой, то прошивающих насквозь темные облака.
Точно такой же подход правомерен и по отношению к убийствам. Едва стихнет прилив скорби о погибшем, едва притупятся со временем сожаления о случившемся, на передний план неизбежно выдвинутся сценические особенности (с позиции эстетики ради получения должной оценки их можно именовать сравнительными достоинствами) различных убийств. Одно убийство сравнивают с другим; в частности, можно критически сличать различные моменты, дающие превосходство данному убийству над прочими, принимая во внимание эффект неожиданности, характер исполнения, покров тайны и т.п. Словом, я вправе утверждать, что моя эксцентрическая посылка прочно коренится в стихийных проявлениях человеческой души, когда та предоставлена собственной воле. Но никто не станет настаивать, будто довод, хоть сколько-нибудь сходствующий с этим, может быть выдвинут в пользу Свифта.
Итак, толчком к написанию этого постскриптума явилось существеннейшее расхождение между мной и деканом. Другой причиной, побудившей меня взяться за перо, было желание детально ознакомить читателя с тремя незабываемыми убийствами, кои давно уже единодушным приговором знатоков увенчаны лаврами, и в особенности первые два произведения - бессмертные преступления Уильямса, выполненные им в 1812 году. Сами произведения, а также их автор, в высшей степени любопытны, однако с тех пор минуло уже сорок два года, и нельзя быть уверенным в том, что нынешнее поколение осведомлено о них достаточно подробно.
В анналах всего христианского мира не найти записи о деянии, осуществленном совершенно изолированным индивидом и вселившим в людские сердца необоримый ужас, деянии, которое могло бы сравниться с ошеломляющим преступлением Джона Уильямса: зимой 1812 года, на протяжении часа, он опустошил целых два дома, истребив подчистую оба семейства, чем и утвердил свое непререкаемое главенство над всеми потомками Каина. Описать достоверно обуревавшее людей исступление чувств попросту немыслимо: целые две недели одни неистовствовали в горячечном негодовании, другие метались в лихорадочном страхе. В последующие двенадцать дней, из-за беспочвенного предположения, будто неизвестный преступник покинул пределы Лондона, паника, взбаламутившая великую столицу, расползлась по всему острову.