Он живописал, как был очищен и сплавлен металл, как он был откован и приобрел нужную форму, как точили топор и покрывали гравировкой, и, дойдя до описания фигуры четырех грифов и четырех восходящих солнц за ними, я с восхищением посмотрел на большой топор, висевший в моем кабинете.
Я слышал, как поет в полете сверкающее лезвие, как оно врубается в кость, слышал, как оно с чмоканьем вырывается из разрубленной плоти. Я с благоговейным страхом читал список врагов, погибших под ударами топора, и дивился их вине и прегрешениям.
Потом настроение Хая менялось, и он оборачивался буйным бражником, осушающим кувшины зенгского красного вина, ревущим от хохота у костра рядом с товарищами по оружию.
Потом он становился франтом в белых одеждах, умащенным драгоценным маслом, с бородой, заплетенной и завитой.
А вот он жрец, следующий за со своими богами. Уверенный в них, знающий их таинства, приносящий им жертвы. Хай, склонившийся в одинокой молитве. Хай, вскинувший на рассвете руки, чтобы приветствовать Баала, солнечного бога. Хай в лихорадке религиозного откровения.
И снова Хай друг, настоящий товарищ, певец радости общения с друзьями. Слияние личностей, острота разделяемых наслаждений, опасности, встреченные и побежденные вместе. Хай преклоняется перед своим другом, он не видит его ошибок и почти по-женски поет его физическую красоту. Поет ширину его плеч, величественный изгиб пламенеющей рыжей бороды, ложащейся на грудь, с пластами мышц, гладких и твердых, как камни на холмах Замбоа, ноги, подобные стройным стволам, улыбку сродни теплому благословению бога солнца Баала, и заканчивает строкой: «Ланнон Хиканус, ты больше чем царь Опета, ты мой друг». Читая это, я чувствовал: быть другом Хая – бесценное достояние.
Но настроение поэта вновь меняется, и теперь он наблюдатель природы, охотник, и с любовью описывает свою добычу, не пропуская ни одной подробности – от изгиба слоновьих бивней до кремовой мягкости подбрюшья львицы.
А вот он любовник, очарованный прелестями своей милой.
Танит, чей широкий белый лоб сияет, подобно полной луне, волосы мягки и светлы, точно дым над горящими папирусами в болотах, а глаза зелены, как вода в бассейне храма богини Астарты.
И вот неожиданно Танит мертва, и поэт оплакивает свою утрату; он видит смерть возлюбленной как полет птицы, белые руки сверкают, точно распростертые крылья, последний крик отдается в пустоте неба и трогает сердца самих богов. Жалобы Хая – мои жалобы, его голос – мой голос, его ужасы и победы стали моими, и мне казалось, что Хай – это я, а я – это Хай.
Я вставал рано, ложился поздно, ел мало, и лицо мое осунулось и побледнело, из зеркала на меня смотрели дикие глаза.
Но вдруг, разбив хрупкие хрустальные стены моего волшебного мира, ворвалась реальность. Лорен и Салли одним самолетом прилетели в Лунный город. Пытка, от которой я старался убежать, началась заново.
Я опять попытался спрятаться. Своим святилищем я избрал архив и проводил там дни напролет, стараясь избежать контактов с Салли и Лореном. Конечно, оставался еще ужасный час ежедневного общего ужина. Я старался улыбаться и участвовать в болтовне и обсуждениях, старался не замечать взглядов и улыбок, которыми обменивались Салли и Лорен, и с нетерпением ждал первой возможности уйти.
Дважды ко мне подступал Лорен.
– Бен, что-то происходит.
– Нет, Лорен. Нет, клянусь. Тебе кажется. – И я опять сбегал в тишину архива.
Тут меня ждало спокойное общество Рала и физическая работа – каталогизация, фотографирование и упаковка кувшинов; я находил и другие способы отвлечься. Это помещение почти две тысячи лет оставалось стерильным, лишенным жизни, пока мы его не раскрыли. Теперь здесь развивалась собственная экологическая система – вначале появились крошечные комары, затем песчаные мухи, муравьи, пауки, моль и наконец семейство маленьких коричневых гекконов.
Я начал снимать на кинопленку это постепенное заселение архива.
Много часов проводил я неподвижно со своей камерой, ожидая возможности снять в нужном ракурсе какое-нибудь насекомое, и именно так сделал последнее крупное открытие в Лунном городе.
Я работал один в дальнем конце архива, у стены с выгравированным изображением солнца. Одна из ящериц пробежала по стене и каменному полу. В том месте, где лежал боевой топор, когда мы его обнаружили, ящерица остановилась. Она застыла, мягкая кожа на горле слабо пульсировала, а маленькие черные глазки выжидательно блестели. Тут я увидел насекомое, за которым охотилась ящерица. Белый мотылек, сложив крылья, неподвижно сидел на изображении солнца.
Я быстро достал камеру, установил выдержку, подключил вспышку, осторожно занял позицию, удобную для съемки, и стал ждать. Ящерица приближалась быстрыми перебежками. В двенадцати дюймах от мотылька она снова остановилась, как будто собиралась с силами, чтобы напасть. Я ждал, затаив дыхание, держа палец на спуске затвора. Ящерица прыгнула, и я включил вспышку.
Ящерица застыла. Мотылек был зажат у нее в пасти. Потом она повернулась и вниз головой устремилась прочь. Достигнув угла между стеной и полом, она исчезла, а я рассмеялся ее нелепому бегству.
Я перемотал пленку, отключил лампу-вспышку, вернул аппарат в чехол и уже собирался продолжить работу, когда меня вдруг осенило. Я вернулся к задней стене архива, к тому месту, где исчезла ящерица, и наклонился, осматривая стык стены и пола. Он казался сплошным, я не видел ни трещины, ни отверстия, в котором могла скрыться ящерица. Заинтригованный ее исчезновением, я принес дуговую лампу с кабелем и поставил ее так, чтобы луч ярко освещал стену.
И принялся на четвереньках ползать вдоль стены. Я чувствовал, что сердце начинает греметь, как боевой барабан, слышал гул крови в ушах, ощущал, как горят щеки. Рука, которой я доставал перочинный нож, дрожала, и я чуть не сломал ноготь, стараясь открыть нож.
Я начал прощупывать лезвием тонкую покрытую пылью линию, разделявшую стену и пол. Лезвие ножа на всю длину ушло в щель.
Я сидел на корточках и смотрел на стену. Изображение солнца отбрасывало при свете дуговой лампы призрачные тени.
– Может быть, – сказал я вслух, – очень может быть… – И снова начал пресмыкаться перед образом Баала, точно один из его почитателей, лихорадочно прощупывая щели на полу и стене. Они были сглажены, заделаны, почти невидимы. Необычная аккуратность, с которой удаляли следы стыков, убеждала: тут скрыто что-то важное. Искусство каменщиков здесь намного превосходило тщательность кладки потолка туннеля, где через щели просачивалась тончайшая пыль.
Я вскочил и начал расхаживать вдоль глухой стены. Впервые с момента возвращения в Лунный город я ожил. Кожу покалывало, походка стала пружинистой, я сжимал и разжимал кулаки, мозг лихорадочно работал.
– Лорен, – вспомнил я неожиданно. – Он должен это видеть. – Я почти бегом выскочил из архива, пронесся по туннелю. В деревянной будке, закрывавшей вход, сидел охранник, положив ноги на стол. Воротник его мундира был расстегнут, фуражка сидела на голове косо. На стене рядом висела портупея, из кобуры торчала черная рукоять пистолета. Он поднял голову от газеты: показалось лицо с крючковатым носом и холодными голубыми глазами.
– Привет, док. Торопитесь?
– Болс, можете связать меня с мистером Стервесантом? Попросите его немедленно прийти сюда.
Когда появился Лорен, я стоял на коленях перед изображением солнца.
– Ло, иди сюда. Я хочу тебе кое-что показать.
– Эй, Бен! – рассмеялся Лорен, и мне показалось, что у него на лице отразилось радостное облегчение.– Впервые за две недели вижу, как ты улыбаешься. А я уж забеспокоился. – Он хлопнул меня по плечу, продолжая смеяться.