Москва - Андрей Белый 5 стр.


- День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая: вам - в Табачихинский?

- Да.

- Пойдем вместе.

Прошла пухоперая барыня с гимназистиком-дранцем:

- Послушайте, что за материя?

Из-за лент подвысовывалась голова продавца, разодетого в кубовую поддевку:

- Что за материя? Тваст.

- Не слыхала такой.

- Это - модный товар.

- Сколько просишь?

- Друганцать.

- Да што ты!

Пошла и - ей вслед:

- Дармогляды проклятые.

И текли, и текли тут: разглазый мужик-многоноша, босой, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком на плечах, размаслюня в рубахе разрозненной, пузый поп, проседелый мужчина, бабуся в правое:

- Вот - Мячик Яковлевич продаю: Мячик Яковлевич!

Краснозубый, безбрадый толстяк в полузастегнутом сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою остановился:

- Почем?

Через спины их всех пропирали веселые молодайки и размахони в ковровых платках и в рубашках с трехцветными оторочками: синею, желтой и алой; толкалися маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; молитвила нищенка; все песочные кучи в разброску пошли под топочущим месивом ног и взлетали под небо; и там вертоветр поднимал вертопрахи.

Над этою местностью, коли смотреть издалека, - ни воздухи, а - желтычищи.

5.

По корридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукавчики) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:

Вот, а пропо, - скажу я: он позирует апофегмами... Задопятов...

- Опять Задопятов, - ответил ей голос.

- Да, да, - Задопятов; опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же...

Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.

На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью фиолетовых глазок.

Пар гарный смесился с лавандовым, а не то с ананасовым запахом (попросту с уксусным), распространяемым Василисой Сергевной, сидевшей у чайницы; выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим серо-голубым пеньюаром, под горло заколотым амарантовой, оранжевой брошкою; били часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столбике; трелила канарейка, метаяся 1000 в клеточке над листолапыми пальмами: алектрис и феникс.

Поблескивала печная глазурь.

Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:

- Задопятов прекрасно ответил ко дню юбилея.

Повеяло маринованной кислотой от нее.

Она стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:

Читатель, ты мне говоришь,

Что честные чувства лелея,

С заздравною чашей стоишь

Ты в день моего юбилея.

Испей же, читатель, - испей

Из этой страдальческой чаши:

Свидетельствуй, шествуй и сей

На ниве словесности нашей.

Читала она грудным голосом, с придыханием, со слезой, с мелодрамой, сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка темным волосиком завилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетиком указала в пространство деревьев.

Провеяли бледно-кремовые гардины от бледных багетов; в окне закачалася голая ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:

- Да какие же это стихи: рифмы - бедные; старые мысли: у Добролюбова списано.

Голос приблизился.

- А - идея? Гражданская, задопятовская, а не... какая нибудь... с расхлябанным метром... как давече...

- Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей...

Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за Томочкой ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбченке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.

- Да не влетай, прости господи, лессе-алейным алюром...

Притом, скажу я, не кричи так: мои акустические способности не сильны.

Василиса Сергевна сердито взялася рукою за чайник, поблескивая браслетом из блэ-д'эмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.

- Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.

Надя села, мотнув кудерьками и аквамариновыми подвесками; и скучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.

От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет встал горой, угрожая ореховой, резаной рожей.

Казалося: мелодрама в глазах Василисы Сергевны не кончится; годы пройдут а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей; у нее был сегодня, сказали бы, цвет лица желтый, она ж говорила себе: - лакфиолевый.

- Амортификацию переживает природа - произнеслося в пространство; и тотчас же: оборвалось желчным вскриком:

- Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.

И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки; и около ножек Надюши шел лечь калачиком Том.

Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысченки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра, (а то - не было действия), собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь, - умрет: Степанида Матвевна старуха не дура: вернется она к своему археологу: что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы ставши профессором изо-дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:

- Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь, знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.

6.

- Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.

И профессор Коробкин, свисая лобасто 1000 ю головою с макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в широкой своей разлетайке; в откидку пустился доказывать:

- Угловатости в браке от неумения обрести, чорт дери - дополнение до прямого угла! - Пред стаканом крепчайшего чая с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:

- Вы найдите же косинус свой; и вам все - станет ясно; отсутствует рациональная ясность во взгляде на брак - подбоченился словом и в слово уставился; только вчера он постригся, вернувшися с небольшой бородой, ставшей вдвое колючей: и - выглядел зверским:

- Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.

И припомнилось: лет тридцать пять назад был еще он без усов, бороды, но в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом под микитками; жил исключительно словотрясом котангенсов; и боролся с клопами в снимаемой комнатке: спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; так слагались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного доказывали рациональную ясность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.

Так меж помойкою и Лагранжем выковывалось мирозренье профессора.

Назад Дальше