Мы его любим. Он один у нас. И это все другие слова, которые есть суть и которых он так и не говорит. А говорит он, что вот, например, нейтронная бомба - так не то, что атомная, а водородная против нее что порох. С ужасом вроде говорит. Но мне вдруг кажется, что ужас-то его притворный, а на самом деле он даже восхищается. Что вот бомба такая упадет и все живое погибнет, а даже стекла в домах целы останутся. И никакой зараженности - входи, пользуйся. "Так ведь в этом весь ужас, - говорю я, лучше бы ничего не осталось". А старик - глаза круглые - кивает и не понимает. "Не понимаешь ты ничего", - говорю я. "А я три войны прошел", - говорит он. "Не понимаешь ты ничего", - говорю я. "А я три войны прошел", - говорит он. "Вот и не понимаешь", - говорю я. "Это еще что, - говорит отец, - тут еще, говорит отец, - но это совершенно секретно, - говорит отец, - за сотым еще элементы нашли..." Так они эти элементы, по словам отца, такую поразительную способность взрываться обнаружили, что вот с грецкий орех бомба - и материка нет. Привез какой-нибудь журналист и кармане, где-нибудь обронил - и порядок. И ракеты не нужны... "Не нужны?"-говорю я. "Не нужны", - говорит отец. "А так - они нужны?" - говорю я. "Щенок, - говорит отец, - я всю войну прошел". "Вот и не понимаешь",- говорю я. "Щенок!" - говорит отец. "Это еще что, говорит старик, - вот если из антимира бы да антивещество бы - то на всю планету бы одной булавочной головки хватило бы". - "А вот мне рассказывали,говорю я,- это, конечно, в Америке было... в одном таком секретном месте пять подводных лодок стояло, бок о бок. И на одной из лодок матроса наверх послали, снег счищать. Так он отказался наотрез. Тогда другого послали. Вот того другого - брат мне и рассказывал. Вот он счищает, а под ним, в лодке, пожар начался, и никак его не остановить. И командира нет - он на берегу. А этот наверху ничего еще не знает (снег счищает), только чувствует: что-то у него под ногами греется, - но не придает значения. И вдруг ка-ак ахнет! Взорвалась лодка. И с ней все остальные, а того, который счищал, как подкинуло и отбросило на сколько-то там километров - и прямо в сугроб. А капитан в это время шел по берегу и как раз поравнялся с фонарем. Его лбом об столб и садануло - так он сразу и упал, мертвый. И никого в живых не осталось. Только тот в сугробе единственный и остался..." - "Это ты к чему?" - удивился отец. "А так, - сказал я, - и еще, - сказал я, - когда все это дело взорвалось, то там еще торпеды разбежались. Так за ними еще бог знает сколько времени охотились, чтобы выловить..."
"Не умеешь ты пить",- сказал отец.
От настойки я плохо сплю, за мной гонятся, я бегу и почему-то еле переставляю ноги, кричу и только открываю рот, потом я гонюсь за кем-то, и какая-то непонятная война, нашествие монголов, они едут по городу на мотоциклах с пиками наперевес - джигиты! - и врываются к нам в квартиру, и во главе их руководитель, который кричит, что я ошибся в расчете пики и она никуда не годится, он бросает пику мне в грудь, и я ничего не чувствую, только она разламывается пополам, а потом мне становится вдруг прохладно, меня гладят сразу много рук, и я узнаю руки моих стариков... Под самое утро меня настигает крепкий сон, я еле встаю, и то благодаря маме, я завтракаю через "не могу", чтобы не обидеть маму. И надо уже бежать, я опаздываю, но мне не хочется ни бежать, ни спешить. А мама уже волнуется, все ли у меня в порядке на работе, ты, Витюша, не сердись, но мне показалось... ты понимаешь, нам с отцом хочется, чтобы у тебя наконец было все в порядке... Ну, не буду, не буду... А мне становится совсем черно, потому что мама всегда так безукоризненно чувствует, когда у меня что-либо не в порядке. И оттого, что она как всегда права, мне особенно хочется сердиться и возражать и доказывать, что они ничего не понимают и я - сам.
Раньше меня поражало, как старики чувствуют все, что еще и не произошло со мной, и если я им не даю никакого повода и все скрыто. И я восставал против логики этого предчувствия. Теперь-то я понимаю, что это любовь, но мне от этого не легче, а во сто крат тяжелее. И вся-то взрослость моя в том, что стал чувствовать ответственность, а справиться с ней я по-прежнему не могу. Может быть, меня ждет сын, чтобы я справился наконец.
Я сержусь, говорю, что все в порядке, и ухожу на работу. Уже неправдоподобно, чтобы я не опоздал. Мне надо бежать во весь дух и поспевать, поспевать. А я еле переставляю ноги. У нас образцовая контора, и никто не опаздывает. Страшно смотреть, как в последнюю минуту врываются в проходную старики, бегом, тяжело дыша и с безумными лицами. Жуткий способ придумало начальство для борьбы с опозданиями. Не взыскания, нет. Это было бы по-человечески, как бы ни было жестоко. Раз в месяц, причем день неизвестен, все начальство выстраивается в проходной. И директор, и партком, и начальники отделов. Они приходят и выстраиваются шеренгами с двух сторон за минуту до звонка. Они стоят с неподвижными скорбными лицами, как почетный караул. И мимо них, потупляясь, уничтожаясь, так что буквально видишь, как человек уменьшается в десятки раз, проскакивает, а на самом деле долго, мучительно долго плетется опоздавший. И действительно, у нас не опаздывают.
Как я ни плелся, автобус подошел сразу же, и я почему-то рассердился на автобус, потому что, попав в него, снова начал поспевать на работу. Освободилось место, я сел и начал смотреть в окно. И тогда мне снова стало хорошо, тепло и сонно, и мне показалось, что это тот самый автобус, из которого я не вылезаю всю свою жизнь. Еще не рассвело, хотя и начало сереть.
Я смотрю в окно автобуса и вижу освещенные окна домов. Там тоже спешат на работу. И вдруг вижу: в одном окне, этаже на третьем, - женщина. Окно хорошо освещено, и женщина близко к окну стоит, что-то делает. А рядом, как-то косо, шкаф стоит. Очень хорошо видно. И вот мне показалось, что женщина вдруг как-то отклонилась и что вроде какая-то тень из-за шкафа. Но автобус-то едет - и уже нет окна. Я увез с собой эту картину и рассматриваю ее тщательно. Иначе ведь и не рассмотришь - мелькнуло, и все.
...И вот определенно вижу, что женщина не отклонилась, а покачнулась, и не покачнулась, а отшатнулась, и рукой прикрылась, чтобы не видеть, или от удара. А тень из-за шкафа - мужик в черном плаще и серой шляпе, и в руке у него нож. Он заносит этот нож: оттого и покачнулась женщина. Только бы доехать до остановки!.. Я выскакиваю, ловлю первого милиционера. "Там, там..." - говорю я. "Что там?" - говорит милиционер. "Убийство!" - "Где?" - "Там. Я только показать могу". Милиционер смотрит недоверчиво. "Я из автобуса видел". И мы идем. Не этот дом, и не этот. Вот он! А вот и окно. "Ага, это окно",- говорит милиционер. Мы втроем, милиционер, дворник и я, смотрим на это окно, "Это?" "Это". - "Вот это?" - "Нет, вон то". - "Ага, вот это, - говорит дворник. - Это квартира 46". - "Пойдемте", - говорит милиционер. Вот и третий этаж. Вот и дверь. Звонок. Еще звонок. "Ясно", - говорит милиционер. Взламываем. Первая комната. Вторая комната. Третья... Лежит. В луже крови. Женщина. Я ухожу. Я один знаю, кто я на самом деле...
...Взламываем. Первая комната. Вторая комната. Третья. Последняя. Никого. "Э-эх! - говорит милиционер. - Зря сломали, Сы-щик..."
...И мы идем. Не этот дом, и не этот. А вдруг я не найду дома? Не узнаю. Или в окне свет погасили? Что тогда? Неловко-то до чего! "Э-эх! - говорит милиционер. - Постыдились бы, занятых людей..."
...А может, мне действительно показалось? А если нет? Ведь даже если одна миллионная шанса - и тогда надо бить тревогу. А вдруг НЕ показалось? И действительно. Лежит. В луже крови. Женщина. На третьем этаже.