Брысь, крокодил! - Марина Вишневецкая 30 стр.


Вот папа тогда вожжи принесет из сарая, глаз свой набычит: «Убью на хуй!» А правого глаза у него с детства не было, он ребенком рыбу глушил, и ему пол-лица обожгло. Вот стоит он, значит, его от злости аж бьет всего, а баба Ганя ему и говорит: «Гляди, сыночек, не пердни!» Все от хохота вповалку — а он тогда бабу Ганю по двору гонять. А его брат, дядя Леша, и соседи еще дядя Федор и Яков, на него с веревками как кинутся, свяжут, а баба Ганя ведро из сеней принесет и окатит всего. Так он после этого унижения по месяцу бывало ни с кем — молчком молчал! Вот такой был упорный. А потом уже нет, когда у него Бог язык-то насовсем отнял, тут он все чего-то сказать норовил, а выходило одно, как у трясогузочки: и-бить, и-бить! Мать его бывало спросит: «Пить, Андрюшенька? Или кого бить надумал?» А он весь напыжится: «И-бить твою мать!» — и, довольный, лежит, выговорился, значит.

Один Коля как выпьет, еще лучше делался. На баяне играл, пел, или просто возьмет ее за обе руки: «Тоська! Повелевай! Ну? Ну такое чего-нибудь захоти, востребуй! Наизнанку для тебя вывернусь!» — «Спой мне знаешь чего? „Ты жива еще, моя старушка?“ — „Нет, Ща! Нет! (Это он ее так от деревни прозвал, от Песчановки.) — Ты такое захоти, чтобы… ну я не знаю!“ — „А давай тогда в суд подадим. Тоскую я очень. Хоть Олечку мне обратно отсудим!“ — „А хочешь, — и штору как дернет, карниз чуть не падает, — хочешь, на столб этот до самого верха долезу, причем без рук?! Прямо ща! Ща ты моя беспощадная!“ — и даже бывало слезами зайдется.

Ее первый муж когда выгнал насовсем уже, Коля так поставил ее в своем доме, чтоб ни мать, ни сестра и ни муж сестры — чтоб никто ей ни единого слова поперек. А она за ними за всеми зато и стирала, и убирала, и готовила, — только чтобы они Коле не выговаривали: мол, ты кого на нашу малогабаритную площадь привел, или, мол, неужели ты ради этой… мать-старуху отселил в кухне жить? И еще в трех местах убиралась, и подарки им делала к каждому празднику. Потому что Колю любила непомерно. А потом оказалось, что им все равно было все не по-ихнему. Когда в цехе на Колю какая-то ферма упала и ему перебило позвоночник, левую руку, обе ноги, — как селедка под майонезом, весь был в гипсе, — так они что устроили, мать с сестрой его?! Под предлогом, чтоб она не носила ему отравы, как они выражались, — тайно переложили его в другую больницу, а в квартире переменили замок.

И под дверью спала у них, а потом код в подъезде поставили, так она во дворе его караулила. Раз заснула прямо у них под окнами на газоне, а проснулась, яичники так скрутило, думала, отморозила или отбил кто, пока спала, — а, оказалось, это Машенька в ней — лежала неправильно. Но от Коли она не могла быть, конечно. Где-то с год уже было, как они его по больницам держали. И вообще он бездетный пришел из армии, в смысле, бездетный навсегда уже.

Говорил, лучше Мишку отсудим, он младший, меня за отца уважать будет. Фотку его на работу носил: это, говорит, сын мой приемный. А однажды разбудил ее среди ночи — как раз примерно за месяц перед тем, как его покалечило, — глаза воспаленные: «Я для тебя против матери пошел! И на столб, между прочим, ты не верила, а я слазил! А что ты, ты-то что для меня?» — «Сзади, что ли? — ведь спросонья же. — Не могу я!» Вот такая была она дурочка из переулочка. А он ее вдруг за космы приподнял, как не он, вот как Витька сейчас бы: «Ща! Рискнем, Ща! Мишку я украду, я это до деталей обдумал!» — «Ты что? И куда его?» — «У меня под Темиртау, Казахская ССР, товарищ армейский.

Купим себе документы! Нас ни одна собака там не найдет!» — «И заживем как люди, да, Коленька?! — „Именно! А не как тараканы!“ — „Я согласна! И Олечку тоже украдем, правильно?“ Волосы Коленькины ржаные волнистые пальцами расчесывала, глаза его ясные целовала: „Как хочешь, так и бери! И вези, куда хочешь!“

Из троллейбуса кинуться на ходу, чтобы морду расквасить и забыть, как все было между ними по-голубиному, поскорее отраву в потроха влить и не помнить ни себя, ни его — как он вышел из вокзала в позапрошлом году, чтоб ей сдохнуть, чтоб ей Машеньку никогда не увидеть, если это не он был. Руки между резиной дверей просунула:

— Тормози! Я приехала!

А когда он и вправду притормозил, и она из троллейбуса вылезла, оказалось, что на остановку раньше времени, — и пешком поплелась под дождем — поскорее бы околеть и не помнить: это точно был он, было засветло, не могла она обознаться. Только ростом стал как бы меньше, но зато в шикарном костюме, при галстуке — он его и завязывать-то не умел! — чемодан не какой-нибудь, сам за ним едет на колесах. А другой бы ему все равно не поднять, он хромал теперь сильно. И она, как сама не своя, подошла к нему, встала и молчит. И он тоже молчит. И она тогда говорит ему: «Извините, вы случайно не Коля Широбоков?» И тут чувствует, как чулок у нее вниз пополз, подлость такая! — и пока она наклонилась его натянуть, он хотел ей ответить: Тонечка! или может быть: Ща моя беспощадная, ты ли?! — а не успел, как раз в это время подбежала какая-то дамочка: «Кисик! Что ты застрял? Я такси взяла. Кисик, ну?» — и за чемодан его тянет. Потому что он пошевелиться не мог, и глаза обросились, как колокольчики.

Кабы сдохнуть-то, а? Кабы за Петенькой следом. Как раз в том году он и умер, надышался с парнями на чердаке, может, брызгалок этих от тараканов, а может, и клея — разве Олечка толком знает, она же ребенок, — говорит: тех двух мальчишек откачали, а Петю не смогли. Говорит: «Мамочка, он такой красивый в гробу лежал. А Лизка говорит: спорим, ему румянами щеки разрисовали?»

Сырость такая, как в земле сейчас, рядом с Петенькой. И струи, как прямо червивые.

«Извиняюсь, что друга вашего побеспокоила, — она тогда этой Колиной фре чистую правду сказала ведь: — Сынок у меня умер. А помянуть не на что!» Коля тут очень в лице изменился: «А как, — говорит, — сына вашего звать?» Небось, он про Мишку подумал. Выгреб из кармана денег, не считая, все, сколько было. А фря его как дернет за рукав: «Неужели ты этой… веришь?» А Тося руку его поймала и целовать: «Петенька мой умер. Старшенький, Петя. Он теперь там за нас, за всех заступник!» А деньги на землю посыпались, она их пока по копеечке собирала, они и ушли. Их такси уже битый час дожидалось — счетчик-то тикал!

Бог захочет прибрать, Он всегда найдет способ — и через улицу побежала, — только что же Он тянет-то? — чуть ботинок с ноги не свалился, они больше, чем нужно, на размер, — а допустим, сейчас она заработает тысяч сорок, и купит у Леопольда к зиме…— тормоза завизжали, как бензопилы, и светом ее полоснуло, а она уже на тротуар заскочила, — безрукие дураки, задавить и то не умеют! — Бог он все видит, ей же завтра к Машеньке нужно. Воспитательница говорит: «Приходила инспекция нас проверять. Дети другие обрадовались, думали их по семьям брать будут, а Маша под кровать залезла, кричит: у меня мамочка есть!» И картинку нарисовала: мамочка, я, Оля, Петя и Миша. А что Петенька умер, она и не знает. И не надо. Ей одно пока надо знать, какая у нее большая семья.

Или имя это такое у Пети несчастное? Старший брат мамин, тоже Петя, ехал на тракторе через речку, триста метров всего до моста не доехал, выпивши был, а лед-то уже весь разморило, в апреле-то месяце, вот он и провалился. Мама очень ее умоляла, чтобы первого внука она Петенькой назвала.

Назад Дальше