Мне кажется, у покойного свекра.
Это было безумием — весь сегодняшний день был чистейшим безумием. И она надавила рукой на рычаг. И ударила трубкой сначала по телефону, а потом по столу, чтоб Ревмира уже не смогла дозвониться.
Да и Соня просила не дергать ее на работе по мелочам.
Эта ясность пришла ниоткуда, но пришла же и словно бальзамом наполнила сердце: Йося жив! он пугает ее, как и раньше, как всю эту осень, он всего лишь пугает ее, проникает в нее, будто дрелью, этим пилящим ужасом — в его возрасте, чем же еще? — потому что они неотъемлемы друг от друга. Через сорок минут она выйдет на кухню и заварит ему крепкий чай. Он обожает, возвратившись с прогулки, выпить чашечку чая с малиновым джемом. А пока минут двадцать она полежит, и, когда он придет, у нее уже будет не больной, не замученный вид, и морщинки немного разгладятся… будто трещинки на картине Вермеера, — мысли путались, и глаза, как всегда в это время, слипались. На лоджии замяукала кошка. Но подняться впустить ее не было сил. «Моя девочка! Красота несказанная! Мое солнышко!» — это Йося в последнее время взял моду так разговаривать с неразумной скотиной. И, заплакав еще в полусне, она села и крикнула:
— Ты не собака! Не вой! Кошка драная!
И опять разрыдалась, не понимая, о чем. И вдруг вспомнив, что Соня с Валериком к ее дню рождения обещали купить эту самую «Девочку с жемчугом» и, конечно, забыли, — решила, что плачет об этом. И рыдала в подушку, пока чьи-то теплые губы, наверное, папины, не коснулись ее маленькой, мокрой щеки, но ведь папа же умер, а больше было и некому. И он вел ее за руку темным лесом к какой-то поляне, говоря: «Я построил его для тебя. И мы станем в нем жить. — И в лесу наконец показался сверкающий солнцем просвет, и отец указал на него: — Уже близко. Сейчас!»
Опыты
Р.И.Б. опыт демонстрации траура
Когда скончался мой второй муж, в морге я была в черной прямой юбке до середины икры, в черном приталенном жакете и его любимой из искусственного шелка блузке, тоже черной, но спереди в белый горох, потому что мы уже несколько лет как состояли с ним в разводе. Мне повезло, что стоял уже конец августа и было довольно-таки прохладно, так что я смогла позволить себе старую мамину, еще с довоенных времен, черную шляпку, плоскую, с приподнятым козырьком, с рыжим перышком и вуалькой. Я это сделала именно ради вуальки: я ведь не знала, какое впечатление на меня окажет общая атмосфера ритуального зала, который примерно за месяц перед тем открыли при нашем центральном морге, буду я плакать или не буду и каким образом на меня за это посмотрят родственники от его последнего брака: мол, скажите, рыдает, будто любила его больше, чем мы! — и наоборот, сослуживцы, которых я знала, как облупленных, и они меня знали, и как он гулял от меня, знали, а все равно бы сказали: мол, столько лет прожила, а слезы из себя не выдавила. Так что вуаль соответствовала общей обстановке как нельзя лучше. И я была рада, что не послушалась маму и надела эту ее шляпку. На вуальке были еще черные, сделанные из бархата мушки, которые можно было принять хоть за родинку, а хоть и за размазанную возле глаза слезу. Жалко, что таких удобных вещей наша промышленность больше не выпускает. Из украшений я решила себе позволить только два обручальных кольца: первое в память о покойном и второе как утверждающее продолжение моей жизни, к покойному уже касательства не имеющей. Туфли надела старые, во-первых, потому что растоптанные, а во-вторых, на случай дождя и кладбищенской грязи, что, кстати, потом и сбылось.
В один карман жакета положила белый носовой платок с белой вышивкой шелком вдоль уголков, — в наши дни уже практически никто не умеет так ненавязчиво накрахмалить и подсинить белье, — этот платок имел хруст первого снега и такой же отблеск, какой на снегу бывает от небесной голубизны. В другом кармане жакета у меня лежал большой носовой платок моего третьего мужа, очень темный, с едва заметной двойной полосой по краям. В морге и на кладбище я комкала в руках и подносила к глазам большой темный платок, что соответствовало печали момента, а уже потом, на поминках, в длинной коммунальной квартире, где у его новой семьи были две смежные комнатки в девять и двенадцать квадратов, я достала свой маленький, белый, как теперь никто уже не крахмалит и не синит, платок, чтобы гости наглядно увидели: от каких условий он ушел, чтобы в какой грязи поселиться. Губы я себе позволила накрасить только во второй половине поминок, когда обстановка разрядилась, стали вспоминать смешное — сначала о покойном, а потом и другие нелепые случаи. И примерно тогда же сняла жакет, после чего оказалось, что черная блузка в белый горох у меня комбинированная: так, например, спинка у нее вся черная, а воротник, который до этого скрывался под жакетом, кипельно-белый. Еще к этой блузке у меня имелся белый пристегивающийся волан, который крепился к пуговкам от выемки горловины и прямо до пояса, но я его оставила дома, потому что под эти поминки волан явно не подходил. Всего я не умею аргументировать, но очень чувствую подобные тонкие грани.
Доказательством этому, между прочим, могут послужить похороны восьмимесячной внучки наших соседей по даче, на которые я пришла именно с этим белым воланом, прикрепленным к той же комбинированной блузке, что, во-первых, очень к месту бледнило лицо, а, во-вторых, эту блузку заметно преображало, а я уже в ней этим летом была у них на юбилее. Из украшений на мне были только сережки с искусственным жемчугом, два обручальных кольца и золотая цепочка. На ногах черные ажурные чулки и новые на высоком каблуке синие босоножки, что при венозных ногах было с моей стороны почти подвигом. Но поскольку наши соседи были в то время люди достаточно высокопоставленные и я понимала, какой круг соберется, и как они болезненно будут реагировать, если кто-то бросит на их положение тень, то с моей стороны было бы некрасиво не пойти им навстречу, и тем более в такой день. Потому что насколько же легче свою культуру показать в местах отдыха: на именинах, на концерте, на вручении грамот передовикам производства, на набережной в Крыму или в парке культуры и отдыха, о, я это тоже всегда умела. Но полностью соответствовать моменту конкретных похорон — только это выдает человека с головой, потому что на это способны только культурно тонкие натуры. Например, когда у меня наконец умерла мама, три с половиной года пролежала, все делая под себя, так что уж и в дом никому не войти, а мне, так наоборот, из дома не выйти, и вот лежит она маленькая, раз навсегда помытая, в своем стареньком синем, а точно на вырост пошитом платье и в белом, в мелкий цветочек платочке, которым я челюсть ей сразу же и подвязала, — а я стою и не знаю, первый раз в жизни не знаю, в чем мне теперь надо быть. Мама отмучилась, и я с ней отмучилась. Что же мне, думаю, как зеркало, себя зачехлить с головы до пят? Люди придут, скажут: что мы не знаем, как она с ней извелась, зачем же комедию перед нами ломать в трагических тонах? И наоборот, чуть не так приоденься, сестры материны заклюют.