И только по инерции радовалась за себя, из одного чувства долга ждала минуты, когда сяду в машину и смогу доложить начальству о в общем-то благоприятном для нас исходе… Костя подошел ко мне прямо в зале. Сказал, что решение суда будет обжаловать в апелляционной инстанции. Я спросила: «Вы думаете, в этом есть смысл?». Он сказал: «Безусловно! Я увижу вас там! — и совсем другим, бережным голосом: — Или все-таки раньше?» Я испуганно сказала: «Нет, там!» Он кивнул, подошел к судье. И потом еще в коридоре мы ждали, чтобы нам на руки выдали решение. Конечно, он мог уехать, мог оставить юриста, что впоследствии все-таки и сделал. Но сначала мы сидели друг против друга в старых дурацких деревянных, на три места, сиденьях-креслах, как в клубах нашего детства, и я не знала, куда деть глаза. И смотрела на его легкую итальянскую дубленку с серебрящимся подшерстком, лежавшую с ним рядом, на соседнем сидении. Она мне казалась какой-то абсолютно прекрасной, потому что была его продолжением. И какое-то время потом это же было со всеми его вещами — со всем, к чему он прикасался. А Костя вдруг стал рассказывать мне анекдот про эстонца, который вытащил золотую рыбку. Она ему говорит: «Отпусти меня, я исполню три твоих желания!» А эстонец взял ее за хвост и стал бить о дерево: «Не натта каварит са мной па-русски!» И я так смеялась, как нельзя смеяться анекдоту. Так можно только смеяться от счастья. И тогда я первый раз увидела, какая у него чудесная, добрая улыбка. А потом он посмотрел на часы и сказал, что больше не может ждать. Сказал по мобильнику своему водителю, чтобы тот подъезжал к подъезду. И ушел. А я тогда в первый раз по-настоящему ощутила, какая между нами дистанция: социальная, иерархическая, и что ее ведь все равно никогда не преодолеть.
Спустя одиннадцать дней он позвонил мне на работу и сказал, что у него есть ко мне одно деловое предложение. А у меня к тому моменту времени уже было чувство такой обреченности этому человеку — понимаете, я могла ехать в машине и начать реветь прямо за рулем или чистить картошку и знать, что сейчас в кухню войдет Леночка, и все равно не суметь себя пересилить, и на ее испуг: почему я реву, сказать, что очень болит голова, никаких сил нету терпеть. А на самом деле я просто была белой обвисшей тряпкой в пустом кинозале. И когда Костя тридцатого марта вдруг мне позвонил, мне было совершенно все равно: связана наша встреча с приближающимся заседанием апелляционной инстанции или не связана, попытается ли он через меня передать какие-то дополнительные условия моему начальству… я почему-то думала, что попытается. Ну и пусть себе. Мне было нужно для жизни, для выживания хотя бы на миг оказаться в потоке, в свете его глаз.
Свидание он назначил в довольно скромном кафе на Старом Арбате. Из-за пробок на Садовом кольце я почти на двадцать минут опоздала. Когда я вошла, он даже не сразу смог взять себя в руки: он уже был уверен, что я не приду — двухметрового роста мужик, второй человек в очень крупной инвестиционной компании! Я вошла, а он от неожиданности привстал, сел, качнулся назад, вытер пот со лба… Я согласилась только на кофе, чтобы избежать любой возможной двусмысленности. Сказала: «Константин Васильевич, я слушаю вас». Я даже достала ежедневник и ручку. А он вдруг сказал, что хотел бы сделать одно предложение мне лично, что он оценил мои деловые качества и хотел бы, чтобы я как юрист пока на договоре, но потом, весьма вероятно, уже и в штате, сотрудничала с его компанией. И с ходу предложил мне высокую, очень высокую оплату моих услуг. И еще он сказал мне голосом почти умоляющим: «Только не отвечайте сразу. Недели вам будет достаточно, чтобы все обдумать?»
Я никак такого поворота не ожидала.
Я сказала, что до окончания нашего с ним дела подобные вопросы обсуждать не могу, просто-таки категорически отказываюсь и очень прошу его подобных встреч со мной не искать… При этом каждые полторы минуты звонил мобильник, лежавший перед ним на столе, и еще раза три мобильник, лежавший в кармане его пиджака. Только в эти минуты я могла его разглядеть, какие у него большие и по-мужски красивые руки, как он красиво держит между большим и средним пальцами дымящуюся сигарету… Какие у него очерченные губы, как азартно он распоряжается ими — губами, фильтром, сигаретой и этими звонящими ему, ходящими без него в потемках людьми.
А когда он вдруг бросал на меня свой быстрый, искрометный взгляд, у него в глазах была такая зависимость и нежность, такое восхищение, и кем? — я же через всю жизнь пронесла, что мне говорил когда-то Валерка: «Посмотри на себя и посмотри на него!»
И вот я встретила человека, который стал меня расколдовывать — впервые в моей жизни. А я не могла себе позволить ничего, даже улыбнуться в ответ. Мои обязательства перед Валерой, перед Леночкой — для меня они имели очень большое значение. И когда вдруг зазвонил мой мобильный и я стала говорить с Валерой при нем, — Лена отпрашивалась до рассвета в какой-то ночной клуб в компании с одной очень сомнительной девочкой, и нам срочно надо было придумать, под каким предлогом ее туда не пустить, — а Костя сидел напротив меня и все это слушал, — у меня было чувство такого предательства с моей стороны и такой вины: что если с Леночкой что-то случится, ее там уговорят попробовать экстази или что-то подобное…— это будет на моей совести, потому что я тут сижу, расколдовываюсь, понимаешь ли, на старости лет, вместо того чтобы быть дома и заниматься ребенком. И в тот миг, когда я все это так остро, так правильно переживала, стоило мне отключить мобильный и увидеть, что творится в эту минуту с Костей, который вот сейчас на моих глазах узнал, что у меня есть семья, есть муж, дочь, — более того, он увидел меня, им целиком и полностью принадлежащую, — и у него опять выступила на лице испарина, а платка с собой не было и он вытащил из пластмассового стаканчика салфетку и стал ею промокать лоб…
А платка у него с собой не было, потому что он жил без семьи. Но я об этом еще очень долго не знала. Даже когда я ушла из дома и стала снимать квартиру, он продолжал говорить, что у него есть семья: два сына, двенадцати и четырнадцати лет, и прибалтийка-жена с очень суровым характером. А на самом деле он с ними давно не жил, я даже и не знаю, сколько уже лет. Он вообще все время стремился, чтобы я знала о нем по минимуму. Чтобы я для него была как Бэла из одноименной повести Лермонтова.
А мне ведь и про Бэлу тоже в свое время звоночек был. Моя Лена ну никак в школе ничего не хотела читать. И сколько я ей ни объясняла, что это классика, что это любой культурный человек обязан знать, — она же копия своего папы, у нее на все всегда была его кривая ухмылочка. И вот приходит моя Лена из школы и говорит: «Нам учительница на уроке „Бэлу“ читала… без пейзажей, конечно, а так подряд… (это до чего же бедные учителя дошли с нашими неучами компьютерными!). Мама, ой… я так плакала! Мне так было стыдно!». А я ей говорю: «Глупенькая, чего же тут стыдиться? Ведь это же классика, это — на все времена!»
Я эту фразу свою потом часто вспоминала: сидела вечерами, бессмысленно его звонка ждала… и думала: вот тебе, Алла-Бэла, и на все времена.
Я когда себя спрашиваю: сколько времени я была счастливой… как пела Алла Борисовна: сто часов счастья, разве этого мало? — были ли у меня хотя бы эти сто часов? После этого кафе, что правда, то правда, я не ходила, я день или два летала. На меня стали оборачиваться даже совсем молодые ребята. Я себе накупила каких-то глупостей типа бижутерии, шляпки, длинного шарфа — мне нужно было свой деловой стиль смягчить, сделать более женственным.