Буква «А» - Маканин Владимир Семенович 4 стр.


Но если напрячь опасливое зрение, чего не разглядишь! Лагерное начальство могло увидеть в выбитой букве замысел куда больший, чем он был у зеков. Начальству виднее. Возможно (и это интересно), что замысел и точно был куда большим. Зеки просто-напросто еще не всё додумали.

Возвращались со скалы, трое или четверо. С крошками каменной пыли в волосах. С часто моргающими красными глазами...

— Ишь грибники! — говорил опер.

Уже издали было видно — буква выровнялась.

Оказалось, у опера можно попросить бинокль. Взять и приставить к радостным глазам. И видеть... Зек придвигался при этом поближе. Знал, что от него воняет. Опер отшатывался. Опер только перетаптывался, ревниво ожидая — вернет бинокль зек? или не вернет?..

Начлаг отбыл, а замначлага на все смотрел с прохладцей. Он, правда, был в тот день утомлен. (Он вернулся с охоты на лося.) Любимые его две собаки отдыхали. Сам отдыхал.

— Ату! Ату их!.. — по-охотничьи грозился он на зеков, когда ему докладывали про скалу. Но при этом смеялся.

Замначлага еще был способен грозно замахнуться — но... не бить. Высвобождение уже шло извне. Правда, зеки не знали. Зеки не знали (не могли знать) невнятицы последних полуприказов из далекой Москвы. Замначлага слушал радио один, приглушенно (по ночам). От зеков скрывалось. И замначлага только тихо изумлялся, как это через тыщи километров одно связалось с другим. Там и тут — совпадало. Само собой. В том-то и дело! Высвобождение шло изнутри. Неостановимо... Бинокль в руках и тряпичный мяч в ногах зека увязывались, становясь чередой... да-да, чередой никем не управляемых изменений. Здешний, свой ход перемен... почти мистическим образом он заставлял если не дрогнуть, то замереть уже поднятую для мордобоя руку опера.

Замначлага — самый старший теперь в лагере. Чином майор... Вызвав Лям-Ляма, он сообщил ему, что отныне Шизо, звавшийся больничным изолятором, «лазаретом», отменяется: зеков там больше держать и наказывать не будут. Ни одного зека. Ни на полчаса... Майор еще кое-что добавил: смотрите, мол, сами! Да-да, сами!.. Разве что сами зеки захотят кого буйного на день-другой поусмирить.

Лям-Лям не знал, что сказать ему в ответ. Заговорил о судьбе. О судьбе-злодейке. В последнее время Лям-Лям совсем поглупел.

Единственный наказанный в те дни зек Балаян по слову майора был тотчас выпущен. Пулей рванулся из изолятора. Едва открыли дверь... Еще на бегу (не добежав до барака) одичавший зек набросился на охранника: дай, дай! Зек с ходу просил, чуть ли не требовал курева (у охранника!). Оравший, матюкавший солдата Балаян (с ума сойти!) был при этом не сбит с ног, не огрет прикладом и даже вовсе не тронут. Свален он был лишь самовольно набежавшей могучей Альмой. Сторожевой собакой вялого реагирования. Небыстрая. И незлая. (Других собак теперь не спускали.)

— Доволен ли? — спросил майор Лям-Ляма. Спросил, как спрашивают пахана.

— А?

— Доволен ли? Может, сам... Может, сам что-то еще предложишь?

Недоверчивый Лям-Лям, потирая болевшую руку, все-таки попросил: пусть проклятущую дверь изолятора приоткроют. Да, откроют... И всегда держат открытой. Пусть там проветривается. Пусть там хлопает и хлопает она (дверь) на ветру — и пусть все видят...

Майор открыл дверь изолятора. Открытой ее оставил. Сквознячок задышал. Дверь мягко ходила туда-сюда. Без скрипов.

Вернувшись в барак-один, Лям-Лям крикнул своим, что изолятора больше не существует. Лям-Лям нервничал. Побаивался, что кто-нибудь из зеков, из своих же, его заподозрит — не сука ли, не ссучился ли пахан? почему все так легко?..

Лям-Лям только разводил руками (одной рукой на привязи) и, оправдываясь, нервно смеялся:

— Я не герой. Я не герой, земляки...

Лям-Лям рассказал, что майор спросил его о второй букве: какую будете бить? какая следующая? — просто интерес ему! — а Лям-Лям как раз забыл. Да, забыл. Букву забыл и само слово забыл. А жаль. Майор — мужик хороший, ему сказать бы можно...

Хмурые лица зеков разгладились: изолятора нет — радоваться, падлы! Надо радоваться!.. Лям-Лям же клялся, что вспомнит слово и сам пойдет с ними вместе бить следующую букву на скале. Хоть бы и с вывихнутой рукой, хоть завтра...

— Если не вспомню — Туз вспомнит. Обязательно.

— Туз?! — Зеки захохотали.

Очередная перемена (но неизвестно какая!) уже ожидалась. Вот-вот... Уже толчками. Уже лихорадилось где-то близко, рядом с их бараками. Возле их нар... Но что? что такого (после отмененного изолятора) могли им еще сказать или еще сделать?.. Ждали... А тут еще старый Клюня, с оборванным ухом, опять твердил, что он чует, чует! не сомневайсь!.. На нарах, укладываясь спать, зек бормотал себе под нос: это она, она, она, воля! житуха! лафа! халява! — это она лихорадится сквозь житейский сор, это она продолжает из воздуха, из леса, из черной земли пробиваться к ним — к зекам.

— Выходи!

Их не повели на работы к насыпи. Их вывели из бараков, словно бы решив наконец объявить... Что-то сказать. Но не сказали — просто оставили их на плацу.

Нет, не поверка. Не велели даже построиться. Никто не знал, что это. Зеки нервно почесывались. Курили. Присев по-этапному на корточки.

— Зачем мы тут? — Одноглазый Филя совался там и здесь спросить.

Бродили по плацу из конца в конец. Лям-Лям лечил себе больную руку. Массировал. Очевидной нелепостью своих движений он раздражал. (Его нет-нет и толкали.) Молодой Панков в пику Лям-Ляму злобно спрашивал — почему? Почему они нас не построили?.. А зеки все бродили. Им без разницы. Кружили, не зная, что делать и что не делать. Поглядывали на вышки... Зато с вышек, со стороны столбов с натянутой колючкой, зеки впервые не казались сейчас вялыми роботами. Казались, к примеру, насекомыми. Казались живыми. Живой рой, повязанный инстинктивным биологическим приказом столпиться, но не разбегаться.

Вероятно, было какое-то начальственное движение. И был же какой-то приказ. Зеков собрали. Но за время их сбора не направленный свыше жест иссяк. Его качество (качество приказа) иссякло. Чего-то не хватало в их воздухе. Или что-то ждалось...

Заика Гусев — зек без фантазий. Но не ленив. И в деле один из самых упорных. (Честный, как его кирка.) И уж если Гусев замедлил свою руку, значит, буква завершена.

Гусев, висевший в тот день на веревках, вдруг расслабился. Он просто смотрел по сторонам. Было свежо. Ветрено...

— Г-готова она, — выговорил он, когда его подняли.

Афонцев потрепал Гусева по плечу — ладно, ладно, землячок!

— Висел и с-скучал. Г-готова, — повторил Гусев.

4

Лям-Лям мучился. Сбрасывал ли он с машины лопатой землю, шел ли куда... Бормотал себе под нос. Атака... Астрал... Аллилуйя... — перебирал слова. Искал среди слов что помудренее.

Вдруг останавливался, грыз ногти. Сплевывал. Нет-нет и негромко ахал... Это к нему возвращалась пугающая мысль: а что, мол, если буква «А» затаилась в середке слова. Проборматывался новый запас хлынувших на него слов: счАстье... знАние... свободА... Зеки смеялись. Прервав работу, они глумились. Вожачок-с! Горе ты наше!.. Потешались. Глупость Лям-Ляма была уже у всех на виду. Особенно в перекур, когда Лям-Лям садился в сторонке и складывал слова из камешков. Припоминал...

— Играешься? — спросил его Деревяго.

И заика Гусев стоял рядом с тем же укором:

— Иг-г-гру н-нашел?

Когда-то именно так — на камешках — осторожный пахан Коняев показал Лям-Ляму слово. (Во время перекура, здесь же, на насыпи.) Конь хитер! Вслух не произнес... Но кто-то из охраны склонившегося к камешкам Лям-Ляма подсмотрел. Охранник! Затопал сзади, пыля сапогами! И вот уже землей (по земле) надвинулась на Лям-Ляма укороченная тень. Обрубок автоматного дула... Лям-Лям сразу сменил букву, одну, другую. Получилось иное слово. И вслед еще одно. Взамен. «Я тогда схитрил. Но с испуга я слишком быстро схитрил», — оправдывался растерянный Лям-Лям.

И вот ведь как!.. Теперь эти слова-заменители к Лям-Ляму возвращались. Лям-Лям их имел. Получал из камешков! И нет-нет взвизгивал! Он думал, что тем самым приближается к потерянному слову. Возвратом. Он, мол, к нему шаг за шагом теперь возвращается. По пути своего окаменевшего страха... Однако бывают минуты, к которым уже не вернуться. Вся эта взбаламученная психология только смешила зеков. Что за детский базар!.. Конечно, смешила. Или выводила из себя.

Молодой и наглый Панков беспамятного Лям-Ляма авторитетно прикрыл:

— Заткните пасти! Чего гоготать! Забыл он! Вы год, а то и больше, били первую букву! Полтора года! Тут маму с папой по имени забудешь!

С виду ребячливый и дерзкий, Панков был зол. Чеканя матерные слова, звеня голосом, он тонко и мстительно сплевывал на сторону. Словно уже загодя кому-то угрожал.

И вдруг заорал: пошли на хер все!

— И вы на хер, и буква ваша на хер! Кому она нужна? Если даже Лям-Лям ее забыл, хмурая гнида!..

Следующую букву и само слово должен был, конечно, знать Струнин. Вожак барака-два... Но в последние дни к Струнину было не подступиться. Вокруг него суетились. Уже шестерили... Замначлага, майор, теперь по званию старший, предложил Струнину стать еще одним замом. Замом от зеков. Поскольку служивые верхи уже сильно поредели. «...Начлага нет, накрылся. А мы с тобой будем на равных правах!» — пообещал майор. И сразу же в бараке-два появился стол. Струнин за столом — и чуть что вокруг него, шу-шу-шу, новоявленные шестерки... И было ясно, что в отличие от Лям-Ляма Струнин не глуп. Могло получиться!

На брюках Струнина (на коленках) лепились заплатки в виде красновато-грязных выцветших ромбов. По тузу на каждой коленке. В новом раскладе эти красные заплаты засияли. Когда Струнин шел к своему столу, ромбы играли на сгибах, один к одному. Командирский вид... При том, что втайне Струнин притих. Был в большом нервическом напряжении. Зеки (в настроениях переменчивы) сегодня любят, завтра обвинят. Струнин боялся должности... и хотел.

Афонцев, Деревяго, заика Гусев, Маруськин... Серединные зеки — самые требовательные. Именно их встревожили участившиеся ночные убийства. Ночное сведение счетов. Слишком нарочито, как им казалось, и подло зек убивал теперь зека. Слишком легко!.. Воровства вряд ли стало больше. Но воровство стало заметнее. Стало обиднее! А как все вскинулись, когда решено было разобраться. Когда кликнули урок к общему разговору. Надо было видеть, как они, тертые, никому верить нельзя, просачиваются внутрь через барачную дверь. Там и тут кучками. Вороватые, они картинно садились на нары. Щерились! Загодя уже переполненные стервозным защитным злом. (Злом непойманных. Злом скользких.) Так и разошлись, расплевались, друг другом все недовольные. Ни разборки, ни разговора. В таких нерешаемых случаях ищут виновных на стороне. Виноват кто-то... Или что-то... Тут и помянули устремившегося в начальство Струнина и следующую букву. Где буква? Где она?.. Все, что теперь ни обнаруживалось плохого и гнусного, зеки готовы были свести к утраченной работе на скале, к забытой букве — к забытому слову. Много кричали. Орали, перебивая... Слово не хер собачий! В слове есть (был) высокий смысл!.. Да, смысл этот был пока что им не вполне доступен. Смысл сложен. Но ведь это нормально, если человек (зек) хочет чего-то большего, чем он сам... Наконец расползлись по нарам. Засыпали, переругиваясь.

Афонцев, Гусев, Деревяго, Маруськин переговаривались ночью всех дольше. Какой там сон!.. Эти урки... Как жить!.. Поубиваем друг друга...

В сущности искали виновных. И сетовали:

— Если б не урки! Как сговориться с подлыми!..

Но Афонцев с опаской чувствовал, что он не лучше других. Не дошел черед стать подлым (вот и вся его выдержка). Как жить, не дав добраться до тебя однажды поутру. Его почему-то пугало утро — пугало проснуться убийцей. Чувство серединного зека... В ближайший банный день... Грозили устроить общее разбирательство. Уже загодя можно было слышать, как они будут орать на Лям-Ляма. Что толку?.. Ванина голова, катящаяся по траве. В неглубокую могилку...

Напряжение... глаза старались не мигать, не моргать. Зато ночью, прежде чем заснуть, упершись глазами в темноту, Афонцев моргал час напролет. Промаргивал раздирающую его нутро мысль о неведомой следующей букве.

К Афонцеву и Деревяге подсаживался одноглазый крикливый Филя. Слушая распрю зеков, он только скрипел зубами. И, задирая единственный глаз к небу (к властям, к вожакам), вдруг тоже спрашивал отрывисто, коротко:

— Ну, суки. Ну, падлы. Ну — где буква?

Конечно, они вовсе не думали, что, буква к букве, вырубленное на скале некое слово выручит их или спасет. (Это ковырянье киркой? Этот упорно-туповатый долбеж по камню?..) Но даже урка Филя знал, что за буквой должна быть буква. Он не знал какая. Но он знал, что она есть.

Филе хотелось орать. Хотелось резать воздух криком. Чтоб даже на вышках оглянулись. Чтоб ухрюкались! Какой бы вой ни выдал он своей глоткой. Свободной отныне глоткой. Скользкой от голодной слюны...

Был еще Туз (Тузов) — зек с холодными глазами и, как знал весь лагерь, с поразительной памятью. Правда, мелочной. Память к названиям, к ценам, к разновесам. Лагерное начальство прежде само дергало (вызывало) бесконвойного зека Тузова в канцелярскую комнатушку для помощи в отчетах. Теперь, пользуясь послаблениями, зек и вовсе обжился в канцелярском углу. Заперся там. Но когда Деревяго и Гусев к нему пришли, Туз вскинул на них холодные глаза: «Знать не знаю... Откуда мне помнить ваши буквы? А мне их сказали?..»

— Зачем буквы — я вам баб достану! — крикнул он зекам. Крикнул им, уходящим, вслед. Он жил своей жизнью.

Уже заметно озабоченный, Туз строчил и строчил письма в очень далекие (но отсюда самые близкие) женские лагеря. За конторкой день за днем... Он изощрялся в стиле. С шуточками, с ёрничаньем. Предлагал женщинам-лагерницам коллективную свободную встречу, так выражался памятливый канцелярщик. Почему бы и нет, если его голова для чего-то удерживала в себе каждый хоть однажды мелькнувший в бумагах адресок? Письмо за письмом. Запершись... Зеки смеялись над ним. Но удивительно, что, как только Туз с женщинами списался, все вдруг поверили. Как только пришел ответ.

Конечно, женщины не явились. Конечно, что-то и где-то в последнюю минуту сорвалось. А вдруг уверовавшие зеки готовились. Впервые их мысли от несколько улучшившейся вечерней жратвы были отвлечены чем-то высоким. Пусть не высоким — но возвышенным. Онанировали нещадно. Доходяги в тот вечер расстарались... Освежить душу. Придать органу усиленное кровообращение. Напомнить ему! Всю ночь в бараке на нарах шла тихая возня и раздавались неожиданные вскрики. Напоминало клекот речных незасыпающих чаек. Голубиное воркование... Барак, казалось, полон птиц.

Труд в тот незадавшийся день напомнил зекам совсем уже забытое ими и давнее — томную лень молодых лет. И чуть что перекур.

Но на насыпи уже никто особенно и не подгонял. Не вел злобный счет нагруженным тачкам. Солдаты-шофера сами давали зеку закурить. Стояли рядом. Неспешные и неполные тачки с землей их тоже устраивали. Как не поговорить! И не только о неприехавших к ним тощих женщинах... Солдаты рассказывали зекам, откуда они родом. И по какому (номер) приказу сюда прибыли. Жаловались. Стенали... Тем самым (загодя) смягчая зеков и подравниваясь жизнью под них. Мы как и вы. Мы тоже подневольные. И если что, попомните нашу схожесть!

Солдаты сочувствовали:

— А чо ж ваша буква? Чо ж к скале не ходите?

Зеки теперь только отмахивались — да ладно! Забыли и забыли. Проехали... Из зеков один только Енька при напоминании заметно волновался. Толком не понимал, что забыто и о чем, собственно, речь... Но бегал. Но суетился. Страдал, вздымая руки к небу, рвя тощие светлые волосики.

— Забыли! Забыли!.. — И бедный пидар плакал навзрыд. Плакал так горько, что зеков разбирал смех.

Ему даже дали пинка. В слезах Енька побежал от бараков — к колючей проволоке. Он всматривался через колючку в большие дуплистые деревья. Во время побега они с Ваней прятались в таких!.. Смотрел неотрывно. Он прямо-таки прилип к проволоке. А со стороны сторожевых вышек — ничего! Совсем ничего. Ни даже окрика матерного! Жалкий пидар (ничто не напрасно) выявил зекам еще одно послабление. И какое!.. Вертухаи не стреляли в зека у проволоки. (И даже не палили предупредительно вверх). Проволока теряла свою колючую силу. Цепкую... И как-то глухо посматривали теперь на зеков сторожевые столбы.

Назад Дальше