-- Эк
вас, окаянных! -- проворчал я на них незлобиво. -- Раздерет! Кукла шевельнула
извинительно хвостом, затворила рот. Тарзан истошно взвизгнул, завершая сладкий
зевок, и принялся отряхиваться, соря песком и шерстью. Я отогнал его от костра,
разулся, пристроил на колышки отсыревшие в резиновых сапогах портянки и, закатав
штаны, побрел через речку. Стиснуло, схватило льдистыми клещами ноги, под грудью
заломило, замерло, появилась тошнота. Но я перебрел через речку, напластал
беремя черемши, бросил ее у костра, обулся и уловил взглядом: где-то в вершине
соседней речки -- Сурнихи, за горбом осередыша, за лесами, за подтаежьем
обозначило себя солнце. Еще ни единый луч его не прошил острой иглой овчину
тайги, но по небу во всю ширь расплылась размоина, и белесая глубь небес все
таяла, таяла, обнажая блеклую, прозрачно-льдистую голубизну, в которой все
ощутимей глазу или другому, более памятному и восприимчивому зрению, виделась
пока несмелая, силы не набравшая теплота. Живым духом полнилась округа, леса,
кусты, травы, листья. Залетали мухи, снова защелкали о стволы дерев и о камни
железнолобые жуки и божьи коровки; бурундук умылся лапками на коряжине и
беззаботно деранул куда-то; закричали всюду кедровки, костер наш, едва
верескавший, воспрянул, щелкнул раз-другой, разбрасывая угли, и сам собою
занялся огнем. От звука ахнувшего костра совсем близко, за тальником, что-то
грузно, с храпом метнулось и загромыхало камнями. Собаки хватили в кусты, сбивая
с них мокро, лая вперебой, сонная сова зашаталась на талине, запурхалась, но
отлететь далеко не смогла, плюхнулась за речкой в мох. -- Сохатый, дубак! --
вскинув голову и вытирая припухшие от укусов губы и сонные глаза, сказал Коля и
щелкнул по носу моментом вернувшихся из погони мокрых псов: -- Ы-ы, падлы!
Дрыхаете, а людей чуть не слопали... Кукла стыдливо отвернулась. Тарзан,
предположив, что с ним играют, полез на Колю грязными лапами. Тот его завалил на
песок, хлопнул по мокрущему пузу так, что брызги полетели. Балуется братан,
значит, отлегло. -- Хватит дуреть-то! -- по праву старшего заворчал я, доставая
из рюкзака мыло, и велел ему умыться. Сам же бродом поспешил к кедру, все так же
упорно, лбом встречь течению стоявшему в речке -- "харюзина" тревожил меня,
побуждал к действию. Поплавок коснулся воды, выправился, бойким острием пошел
вдоль дерева. Меня потянуло на зевоту, и, только рот мой распялило судорогой,
поплавок безо всяких толчков и прыжков исчез в отбойной струе; я не успел
завершить сладостный зевок -- на удочке загуляла сильная рыбина, потянулась под
сучковатый кедр, уперлась в нахлестный вал отбоя. Но я не дал уйти хариусу под
кедр -- там он запутается в сучках, сорвется, быстро повел его и ходом вынес на
опечек. Забился, засверкал боец-удалец на короткой леске, сгибая удилище,
обручем завертываясь в кольцо -- ни одной из речных рыб не извернуться на леске
кольцом, только хариус с ленком такие циркачи! Коля поднял от воды намыленное
лицо, заорал сыну: -- Плакал твой харюз! -- Красавец-то какой! -- подняв голову
и проморгавшись, произнес сын и, начавши обуваться, подморгнул дяде: -- Я бы его
вытащил, да папа из-за харюза всю ночь не спал -- пускай пользуется!.. -- Ишь
какие весельчаки! Выспались, взбодрились! Вам бы еще сельдюка в придачу! Но они
и без Акима обходились хорошо. Пока пили чай, подначивали меня, дразнили собак,
проворонивших сохатого. Солнце разом во всем сиянии поднялось над лесом, пробив
его из края в край пучками ломких спиц, раскрошившихся в быстро текущих водах
Опарихи. Далеко-далеко возник широкий шум, ветер еще не достиг нашего стана, но
уже из костра порхнули хлопья отгара, трепыхнулась листва на шипице, залопотала
осина, порснула черемуха в речку белыми чешуйками.
И вот качнуло сперва густые
вершины кедрачей, затем дрогнул и сломился крест на высокой ели, лес задвигался,
закачал ветвями, и первый порыв ветра пробился к речке, выдул огонь из костра,
завил над ним едкий дым, однако валом катившийся шум еще был далек, еще он
только набирался мощи, еще он вроде бы не решался выйти на просторы, а каждое
дерево, каждая ветка, листок и хвоинка гнулись все дружней, монолитней, и
далекий шум тайги, так и не покидая дебри, принял в себя, собрал вместе,
объединил движение всех листьев, трав, хвоинок, ветвей, вершин, и уже не шум,
шумище, переходящий в раскатное гудение, грозно покатился валами по земле,
вытянуло из-за лесов одно, второе облако, там уж барашковое пушистое стадо
разбрелось во всю ширь озора и по чуть заметной притемненности, как бы
размазавшей обрез неба и кромку лесов, объединив их вместе, угадывались с севера
идущие непогожие тучи. Вот отчего так тяжело было дышать вчера, воздух,
смешанный с тестом гнуса, изморностью сваривал тело, угнетал сердце --
приближалось ненастье. Шли быстро. Рыбачили мало. Ветер расходился, а с ветром
на Енисее, да еще с северным, шутить нельзя, лодка у нас старая, мотор почти
утильный, правда, лоцманы бывалые. Тайга качалась, шипели ветви кедрачей,
трепало листья березняков, осин и чернолесья. Коля все настойчивей подгонял нас,
ругал Тарзана. Тот совсем не мог идти на подбитых, за ночь опухших подушках лап,
отставал все дальше и дальше, горестно завывал, после заплакал голосом. Мы
хотели его подождать и понести хоть на себе, но брат закричал на нас и побежал
скорее к Енисею. Чем ближе была река, тем сильнее напоры ветра. В глуби тайги он
ощущался меньше, и шум тайги, сплошняком катящийся над головами, не так уж и
пугал. Но по Енисею уже ходили беляки, ветер налетал порывами, шум то нарастал,
то опадал, шторм набирал силу, разгоняя с реки лодки и мелкие суда. Аким собрал
вещи, приготовил лодку, ждал нас и, когда встретил, вместо приветствия
заругался: -- Оне люди городские, не понимают, че к сему! Но ты-то, ты-то че
думаешь своей башкой? -- корил он Колю. -- Тарзан отстал. Ждать придется. --
Тарзана дождать, самим погибнуть! -- отринул наши го- родские претензии Аким и
маленько смягчился лишь после того, как удалось нам оттолкнуть лодку, выбиться
из нахлестной прибрежной волны. -- Никуда не денется байбак! Отлежится в тайге,
голодухи хватит, умней будет. Переходили на подветренную сторону, под крутой
берег, и теперь только стало ясно, отчего сердился Аким, мирный человек. Через
нос лодки било, порой накрывая всю ее волной. Мы вперебой выхлестывали воду за
борт банкой, веслом, ведром. Банка и весло -- какая посуда? Я сдернул сапог,
принялся орудовать им. Аким, сжимая ручку руля, рубил крутым носом лодки волну,
улучив момент, одобрительно мне кивнул. Сын, не бывавший на больших реках в
штормовых переделках, побледнел, но работал молча и за борт не смотрел.
Моторишко, старый, верный моторишко работал из последних сил, дымясь не только
выхлопом, но и щелями. Звук его почти заглухал, натужно все в нем дрожало, когда
оседала корма и винт забуривался глубоко, лодка трудно взбиралась по откосу
волны, а выбившись на гребень, на белую кипящую гору, мотор, бодро попукивая,
бесстрашно катил ее снова вниз, в стремнины, и сердце то разбухало в груди,
упиралось в горло, то кирпичом опадало аж в самый живот. Но вот лодку перестало
подымать на попа, бросать сверху вниз, воду не заплескивало через борт, хотя нос
еще нет-нет да и хлопался о волну, разбивал ее вдребезги. Аким расслабился,
сморкнулся за борт поочередно из каждой ноздри, уместив ручку руля под мышкой,
закурил и, жадно затянувшись, подмигнул нам.