Цепь в парке - Ланжевен Андре 8 стр.


Крыса ведет его к себе через какой-то странный прямоугольный проход, пробитый прямо в стене дома — он и не знал, что бывают дома с дыркой посередине, — там темно и пахнет мочой, но они сразу же выныривают на залитую солнцем лужайку: трава, видно, оттого такая высокая, выше головы, что здесь коров не пасут, она вся усеяна маргаритками и маленькими желтыми цветами вроде колокольчиков, которые осыпаются при первом прикосновении; посередине идет тропинка прямо к галерее с полупровалившейся ржавой крышей. Где-то в траве рычит собака.

— Заткни пасть, Люцифер! Пожалуйте в мой замок, здесь мои угодья. Землица — первый сорт!

На веревках сушатся облепленные мошками простыни, кругом жужжат пчелы. Пес тут же замолкает.

— А вот еще сооруженьице, красота! Есть на что посмотреть, повыше любого небоскреба…

Длинная белая рука Гастона указывает куда-то вверх: огромные стальные клетки, упирающиеся в землю своими лапами между низенькими домиками, громоздятся друг на друга, уходят в небо все выше и выше и заканчиваются двумя исполинскими каменными колоннами, которые выше самой высокой церкви на свете, они словно гигантское окно, повисшее в воздухе.

— Штаны великана, — смеется Пьеро.

— Ух ты! Надеюсь, у твоего великана нет задницы! — восхищенно восклицает Гастон. — А то представь себе, если… крантик откроется. Ведь целую реку напустит. С золотыми рыбками. Штаны… и придет же такое в голову!

Крыса долго глядит на мост, точно видит его впервые в жизни, и взгляд его становится серьезным, он больше не смеется.

— Чтоб он провалился, этот мост!

— Тебе нехорошо?

— Нет. С чего ты взял?

— У тебя лицо другое стало.

— Здрасьте, лицо у меня другое! А жаль, что я и правда не могу меняться, а то бы я на вас такого страху нагнал.

— А Балибу может, он умеет превращаться в кого угодно.

— Бали… чего?

— Балибу. Это кот, желтый-прежелтый.

— Ну уж кот он всегда кот, меня не обманешь. Крысы кошек не любят… между ними давняя война, а крыс все равно больше.

— Балибу, когда в кого-то превращается, он уже не кот.

— Что ж он тогда, лошадь, что ли?

— Может, и лошадь, но уж никак не крыса.

— Отчего же? Разве он не уважает сыр?

— Не знаю про сыр. Но ведь крысы не такие уж красивые.

— Ты что, хочешь, чтоб я тебе уши надрал? Я, по-твоему, некрасивый?

— А ты не крыса, ты Гастон.

Совсем рядом утонула в траве старая тележка, одни оглобли торчат. Не задев ни единой травинки, Крыса сигает в нее и исчезает.

— Гастон, это ты? А, Гастон?..

Голос доносится с галереи, что в конце тропинки, он более резкий, чем у Крысы, и гораздо сильнее. Крыса не отзывается.

Он шагает прямо по траве, оглядывает лужайку и ждет, когда Крыса подаст признаки жизни. В глубине, возле завалившегося забора, стоит дерево с обрубленными ветвями. Оно похоже на столб с листьями. По другую сторону, там, где уже нет травы, перед белоснежной галереей соседнего дома угадываются очертания небольшой пустынной площадки. Он делает шаг к тележке, но спотыкается о какую-то железяку и падает. Земля под ним влажно-склизкая. Стебельки маргариток и желтых осыпающихся цветов сплошь заплеваны мокротой. Наверно, Крыса ушибся, прыгнув так далеко, или у него приступ удушья. Он встает на ноги и пытается подобраться к тележке, но все кругом завалено ржавым железом, так что ступить некуда. Он зовет Крысу сначала тихо, потом громче, но в ответ раздается собачий лай.

— Заткнись, Люцифер!

Собака умолкает.

— Я ухожу. Мне с тобой скучно.

Внезапно над оглоблями тележки вырастает фигура Гастона — его словно подняла вверх сама трава.

— Проходи, не бойся. Это все, что от автомобиля осталось. Твой братец мне презентовал.

— Нет, я ухожу. Наверно, уже звонили к мессе.

— Да что ты, у тебя еще полно времени. Смотри, ты ведь совсем рядом, лезь ко мне.

Когда он добирается до тележки, Крыса своими длинными ручищами подхватывает его, и он понимает, почему Крыса так легко впрыгнул туда и при этом не ушибся. В тележку свалены надутые автомобильные камеры, и по ним ходишь, как по мячам.

— Почему ты зовешь его Люцифером?

— Потому что сам черт его сюда принес, а меня он принимает за господа бога… В хорошую погоду я валяюсь тут целыми днями и ворон считаю. Очень полезно для легких.

Как на даче!

Он сам не знает почему, но ему хочется поскорее уйти отсюда, вернуться на улицу. Здесь Крыса чувствует себя хозяином, голос у него теперь вовсе не надтреснутый, и он больше не похож на ребенка-великана, которого страшно обидеть. И он повторяет:

— Мне нужно идти.

— Да что это на тебя нашло? Я ведь тебе еще ничего не показал. Хочешь, покажу дом, где ты жил? Он тут, совсем рядом.

После дома Крысы ему уже не хочется идти смотреть на свой собственный дом. Пожалуй, он и впрямь припоминает, как Марсель возился с машиной. И даже помнит черный автомобиль на высоких колесах, с округлым задом; по бокам подножки, а в кабине, когда дверцы были закрыты, пахло маслом и мокрыми тряпками, переднее стекло можно было поднимать, толкнув рукой, а чтобы воспользоваться багажником, приходилось откидывать сиденье; машина вечно стояла в их дворе, выезжала изредка, и то на короткие расстояния, и Марсель без конца ворчал… и тот, другой, — тоже. И ему представляется, как этот автомобиль проходит сквозь дома, проносится по цветам в садах и даже по белым уткам в красивом пруду, а за рулем никого нет, потому что лицо водителя ему вспоминать не хочется.

— Что такое пиво?

— Пиво? Чего это ты ни с того ни с сего про пиво спрашиваешь?

— Просто так. Из-за тех лошадей, думаю.

— Его делают здесь рядом, на берегу реки, ведь пиво — это вода. Завод Мольсона…

— Нет, не вода!

— Водичка, только веселая: от нее счастьем писают. Я ее сам лишь один раз пил. Мне нельзя. Все из-за…

— Из-за твоих легких. А почему счастьем писают?

— Потому что богатые туда чего-то подпускают, чтоб бедные пили и воображали, будто они счастливы, и теряли бы голову. Ничего нет более жалкого и противного, чем счастливые бедняки! Не пей никогда.

— Зачем же тогда его делают?

— А ты мне скажи, зачем делают винтовки, пушки, бомбы и даже заводы, зачем все должны работать? Видишь, мы с тобой еще не доросли, чтоб разобраться, зачем существует пиво или, скажем, болезни. И почему болен я, а не сэр Мольсон или кюре, который хлещет вино?

— Но он пьет совсем чуть-чуть, я знаю, я прислуживал во время мессы.

— Может, ты еще и по-латыни умеешь?

— А как же? Иначе я бы не смог прислуживать священнику.

— А в бога ты веришь?

— Сам не знаю. Поди тут разберись. Мне больше нравится верить в… в кого-нибудь другого.

— Это в кого же?

— Ну, в другого.

— Все-таки в кого?

— Ты не знаешь. Никто не знает, кроме меня.

— В того, кто умеет делать чудеса и никогда не умирает?

— Может быть, только я больше ничего не скажу.

— Почему?

— У тебя ведь тоже есть тайны, о которых ты никому не рассказываешь.

— Есть, и если бы ты эти тайны узнал, то не верил бы больше ни в бога, ни в кого другого.

Крыса почти яростно хватает его поперек туловища и подбрасывает вверх; он плюхается на камеры.

— Ну идем, я покажу тебе одну из моих самых страшных тайн.

— Нет, мне пора.

Но Крыса молча выталкивает его из тележки и тащит к соседнему дому. Там, где кончается трава, виден небольшой участок ухоженного газона и рабатки с пестрыми цветами вдоль белой галереи. А в шезлонге лежит почти голая девушка и дремлет, уронив на живот раскрытую книгу.

— Это школьная учительница. Как тебе нравятся мои страшные тайны?

Но он смотрит только на ее волосы, светлые, как солнце, волнистые и длинные, они спадают почти до земли.

— Не спит она, притворяется, ей приятно, когда я на нее смотрю. А бедра-то какие? Я лично верю в бедра.

Он резко выдергивает руку и бежит назад к тропинке, а Крыса за его спиной распевает неожиданно звучным голосом:

— Выставь ягодицы… милая девица… Дай их приласкать или отстегать.

Хлопает дверь, и Крыса нагоняет его, беззвучно смеясь, словно задыхаясь.

— Нечего выставляться напоказ в таком виде, когда на дворе этакая жара, а в траве валяется бедный чахоточник.

Назад Дальше