Черная свеча - Высоцкий Владимир Семенович 5 стр.


— Что вы, Григорий Фёдорович! Человек ведь!

— Який же то чоловик, колы он у замок попав?! Сюды, браток, чоловика не пошлют. Туточки содиржаться врагы народу. Цэй и умэр 753. Усик?

— Так точно, товарищ старшина!

— Ну и молодец, сержант! Так, може, добьемо гада? Начальство тильки дякую скажет.

— Не могу, товарищ старшина. Как хотите — не могу!

— А ще комсомолец, поди! Як же ты Родину защищать будешь от врагов, Сидоренко?! Змолк. Тоди иды в канцелярию. Скажи — одыбал 753-й. Нехай карточку восстановят.

— Слушаюсь, товарищ старшина!

— Ни, стой-ка…

Старшина осторожно задумался, как о чём-то ему непонятном, по-детски закусив ноготь большого пальца.

— До завтра потерпим. Глядишь — сдохнет. После такого нормальные преступники долго не живут. Ты, Сидоренко, сам себе працу ищешь. Иди, чого ждёшь?

Сержант не послушался, стоял, разглядывая старшину подозрительным взглядом.

— Ты иды, не бойсь. Нужон он мени! Ладно, пошли вместе.

Шаги унесли ровный стук сапог, и он постепенно увяз в тиши длинного коридора. Заключённый попробовал вздохнуть глубже… не получилось. Воздух застрял в глотке тяжёлым комом, причинил боль. Она быстренько разбежалась по телу, отзываясь на каждое движение тупым уколом в мозг. Он вздохнул ещё раз, крикнул и потерял сознание…

Шагов за дверью заключённый не слышал, пришёл в себя, когда где-то у затылка звякнул ключ, сделал два скрипучих оборота и замер…

«Сейчас он войдёт, чтобы убить меня. Не стоит об этом думать».

Да как не думать: «Трус. Это же совсем не больно, ну разве что ещё разок потеряешь сознание. Зато потом…»

Двери поддаются ржаво, но уверенно двигая впереди себя застоявшийся воздух камеры, и старшина появляется в тесном сознании зэка на первом плане, отстранив даже боль. Но тут же Вадиму становится не по себе.

Вовсе не от присутствия старшины, это зэк принимает как приговорённый наличие палача, а от того, что он видит человека в диагоналевой гимнастёрке с двумя планками орденских колодок на груди… закрытыми глазами…

Видит какой-то предмет в его правой руке, но важная деталь ускользает, потому что ему хочется закричать от своего открытия. И приходит мысль: «Кричать нельзя: потеряешь сознание. Тут-то он тебя этим предметом по голове. Боишься, значит, хочешь жить».

Старшина переложил предмет в левую руку и перекрестился. Теперь непонятно: то ли перед ударом, то ли совесть мучает? Это у старшины-то совесть?! Зэк начал волноваться, дышать стало совсем невыносимо.

Охранника смутил появившийся на щеках лежащего румянец. Он осторожно вытянул трубочкой губы, спросил полушёпотом:

— Слышь, 753-й, одыбал, чи шо?

Заключённый напрягся, стараясь распахнуть глаза или что-нибудь произнести. Усилие стоило ему потери сознания… Но раньше, чуть раньше, были шаги по коридору. Решив, что это судьба, старшина сунул в карман галифе молоток, закрыл за собой двери камеры, почувствовал себя спокойно, как человек, которого Бог не обделил ни разумом, ни совестью…

«Он меня не добил», — подумал зэк, очнувшись, и сразу вспомнил последнее, что удержала память от побега. Кажется, он поскользнулся или тот, рыжий с рыбьими глазами, ударил сапогом по пятке. Ты только успел вцепиться ему зубами в шинель, прежде чем на затылок обрушился приклад. Сознание ещё оставалось: удар смягчила шапка. Следом перед глазами возник другой приклад, окованный белым металлом. Прямо в лоб! Скрип костей собственного черепа — последнее, что сохранила память…

Теперь боль сидела в самой сердцевине костей, связывая его с внешним миром насильственной усталой связью. Он так и подумал: «Боль устала». Дальше мысль не пошла, потому как открылся смотровой глазок, в камеру проник неясный свет. Снова стало темно, и прозвучал голос:

— Почему нет света, старшина?

— Не нужон он ему. Скоро преставится.

— Устав существует даже для мёртвых.

Откройте!

Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошёл гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастёрка перехвачена блестящим кожаным ремнём, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щёголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.

— Устать! — выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Фёдорович.

— Будет вам, Пидорко! — досадливо отмахнулся лейтенант. — Его сам Господь Бог не поднимет.

— Бога нет, — конфузливо шутит Пидорко. — А мы усе — от обезьяны…

— Вижу, — лейтенант наклонился над зэком. — Вы меня слышите, 753-й?

Заключённый слегка приподнял веки.

— Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, верёвки, ремни…

Заключённый закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Все было нормально.

— Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?

— Он без сознания, — сказал тот, кто сопровождал начальника блока.

— Зробым сознательным, — опять пошутил старшина Пидорко.

— Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.

Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении «сейфом», продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.

Железный замок, именуемый зэками «спящая красавица», каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за её пугающих неприступностью стен, затушёвывая незрелой темнотой далёкие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма — не сказка ли! — неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.

— 753-й повесился!

Голос приходит из смотрового глазка:

— 753-й ещё живой!

— Тягучий, сука! Назло, поди, старается?

Через час в камеру вошёл врач. Осмотрел заключённого, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:

— Пожалуй, он будет жить, Пидорко.

Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:

— Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомет!

— Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.

— Нам бумага нужна, товарищ доктор.

— Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?

— Махорку, её туберкулёз, говорят, боится. Годно?

— Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живём с дворником.

— Педераст, значит, у вас дворник?

Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:

— Вы — мудрец, Пидорко. Большой мудрец.

— Да уж не глупей этого, — кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. — Учерась говорит: «Душа вернулась». Я аж весь вспотел: покурил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…

Зэк попробовал подняться на следующий день после посещения доктора: очень захотелось есть. Чашка с баландой и пайка хлеба находились под дверью.

Назад Дальше