Так заведено в Европе, объяснял он.
Постепенно он познакомился со всей братией, околачивавшейся у нас в холле. Он показывал, как ходит наследный принц, как садится, как
улыбается. Однажды принес с собой флейту и сыграл нам "Лорелею". В другой раз появился с торчащим из ширинки пальцем своей перчатки свиной кожи.
Каждый день у него был наготове новый фокус. Он был весел, остроумен, занятен. Сыпал шутками, и кое-какие из них были новы. Ему не было удержу.
А потом в один прекрасный день он отвел меня в сторонку и спросил, не мог бы я одолжить ему десять центов - на трамвай. Он сказал, что не
может заплатить за 569 костюм, который заказал у нас, но что вскоре надеется получить место тапера в маленьком кинотеатрике на Девятой авеню. И,
не успел я что-нибудь сообразить, заплакал. Мы стояли в примерочной, и занавески, к счастью, были задернуты. Мне пришлось дать ему свой платок,
чтобы он утер слезы. Он признался, кто устал корчить клоуна, что заходил к нам каждый день потому, что тут тепло и удобные кресла. И спросил, не
мог бы я пригласить его на ланч, а то за последние три дня он ничего не ел, кроме кофе с булочкой.
Я повел его в небольшое немецкое заведение на Третьей авеню, совмещавшее ресторанчик и пекарню. В ресторанной атмосфере он совсем раскис. Он
ни о чем не мог говорить, как только о старых временах, временах до войны. Он собирался стать художником, но тут началась война. Я внимательно
слушал его, а когда он закончил, пригласил к нам домой к обеду этим же вечером, надеясь, что нам удастся вынести его компанию. Конечно, он
придет - в семь часов punkt*.
Замечательно.
За обедом он развлекал мою жену всяческими историями. Я промолчал о его обстоятельствах. Сказал только, что он барон - барон фон Эшенбах,
друг Чарли Чаплина Моей жене - одной из первых моих жен - чрезвычайно льстило, что она сидит за одним столом с бароном. Пуританская стерва в
жизни так не краснела, как в этот раз, когда он рассказал несколько рискованных историй. Они показались ей очаровательными - такими европейским.
В конце концов, однако, пришло время раскрыть все карты Я старался подбирать выражения, сообщая новость, но какие можно подобрать выражения,
когда речь идет о такой вещи, как сифилис? Сначала я сказал не "сифилис", а "венерическая болезнь". Maladi intime, quoi!** Но одно это словечко,
"венерическая", заставило мою жену подскочить на стуле. Она посмотрела на чашку, которую барон поднес к губам, потом, умоляюще, на меня, словно
желая сказать "Как ты мог привести в наш дом такого человека?" Я увидел, что необходимо брать быка за рога. "Барон намерен остаться у нас на
некоторое время, - сказал я спокойно. - Он в трудном положении и ему нужно где-то но чевать". Даю слово, никогда не видел, чтобы настроение
женщины менялось так быстро. "Ты! - закричала она"- ты меня спросил прежде? А как наш ребенок?
Хочешь чтобы все мы заболели сифилисом, так что ли? Разве мало того, что он болеет - хочешь, чтобы и наш ребенок заболел? " _______ * Ровно
(нем.) ** Ну интимная болезнь! (фр ) 570 Барон, разумеется, пришел в страшное замешательство от подобной вспышки. Он пожелал тут же уйти. Но я
сказал, чтобы он не порол горячку. Мне было не привыкать к таким сценам. Тем не менее он так нервничал, что поперхнулся кофе. Я хлопал его по
спине, пока он не посинел. Роза выпала у него из петлицы на тарелку. Это было странное зрелище - словно сгусток крови вылетел у него с кашлем.
От этого мне стало чертовски стыдно за жену, и я готов был придушить ее на месте.
Пока я вел его в ванную, он продолжал кашлять, брызгая во все
стороны.
Я велел ему ополоснуть лицо холодной водой. Жена последовала за нами и в убийственном молчании наблюдала за его омовением. Когда он утер
лицо, она выхватила полотенце и, распахнув окно ванной, выбросила его на улицу. Тут я не выдержал. Сказал ей, чтобы убиралась прочь из ванной ко
всем чертям и занялась своим делом. Но барон встал между нами и обратился умоляюще к жене. "Вы увидите, моя дорогая, и ты, Генри, что вам не
придется ни о чем беспокоиться. Я принесу все свои спринцовки и мази и поставлю их в маленьком чемоданчике вот тут - под раковиной. Вы не должны
выгонять меня, мне некуда идти. Я несчастный человек.
Один на всем белом свете. Вы были так добры ко мне - почему же теперь стали так жестоки? Разве моя вина, что я подцепил сиф? С каждым может
случиться такое.
Дело житейское. Вот увидите, я отплачу вам сторицей. Я все буду делать. Стелить постель, мыть посуду... Я буду готовить для вас...". Он
продолжал в том же роде, не останавливаясь, чтобы перевести дух, из страха, что она скажет "нет". И после того, как пообещал все, что мог, после
того, как сотню раз умолял простить его, после того, как стал на колени и попытался поцеловать ей руку, которую она резко отдернула, он сел на
стульчак в своей визитке и в своих гетрах и заплакал, заплакал навзрыд, как ребенок. Представьте неживую, стерильную, белоплиточную ванную,
дробящийся свет, словно от тысячи зеркал, рассыпанных под увеличительным стеклом, - и эту тень прежнего барона, в визитке и гетрах, с
позвоночником, нашпигованным ртутью, который задыхается от рыданий, пыхтя, как паровоз перед отправлением. Я просто не знал, что мне делать.
Мужик, вот так сидящий на унитазе и рыдающий, - это действовало мне на нервы. Позднее я привык к этому.
Стал толстокожим. Теперь я знаю наверняка, что, не будь тех 250 лежачих больных, которых Рабле должен был навещать дважды в день в лионской
больнице, он не был бы столь неистово веселым человеком. Я в этом уверен.
Как бы то ни было, возвращаясь к рыданиям.. Недолгое время спустя, когда на подходе был очередной ребенок и 571 избавиться от него нельзя
было никакими средствами, и все же еще надеясь, надеясь на что-то, может, на чудо, - а ее живот разбухал, как спелый арбуз, наверное, уже
месяцев шесть или семь, - она поддавалась приступам меланхолии и, лежа на кровати с этим арбузом, лезущим в глаза, принималась рыдать так, что
просто сердце разрывалось. Но я мог в это время лежать в дальней комнате на кушетке с большой толстой книгой в руках и слушать ее рыдания,
напоминавшие мне о бароне фон Эшенбахе, о его серых гетрах и визитке с отворотами, обшитыми тесьмой, и темно-красной розе в петлице. Ее рыдания
звучали для меня как музыка.
Она рыдала, стараясь вызвать к себе немного сочувствия, но и капли сочувствия не могла дождаться от меня. Рыдала патетически. Чем больше она
впадала в истерику, тем меньше я к ней прислушивался. Это было все равно что слушать шум и шипение набегающих волн летней ночью на берегу:
зудение москита способно заглушить рев океана. Как бы то ни было, когда она довела себя до состояния коллапса, когда соседи потеряли всякое
терпение и принялись стучать нам в дверь, ее престарелая мать выползла из спальни и со слезами на глазах стала умолять меня пойти к ней и
успокоить немного. "Да бросьте вы с ней нянчиться, - ответил я, - сама справится". После чего, прекратив на секунду рыдания, жена вскочила с
кровати в дикой, слепой ярости, косматая и всклокоченная, с мокрыми и распухшими глазами, и, вновь захлебываясь слезами, принялась колотить меня
своими, кулачками, колотить, пока я не зашелся смехом, да так, что не мог остановиться.