Эту избушку построил его дед, которого тоже звали Степкой. А до этого здесь стоял шалаш, в котором жил прадед Степки, шаман Айго. В те времена племя Белого Колты было многочисленным и свободным. Его угодья простирались от верховьев Кети до Каза, а охотники смело ходили и на восток, добираясь до земель Великого Энка, и на запад – до матушки Оби.
Теперь все не так. Теперь не осталось никого из родичей, и даже никого, кто еще мог бы поговорить со Степкой на родном языке. Последней была охотница Вперед-Идущая-Крылатая. Но ее никто так не называл, да никто и не знал ее настоящего имени. Для всех она была Катькой Буратаевой, одинокой вдовой, жившей в глухомани, где человеческого следа не встретишь. У нее была избушка, и несколько охотничьих заимок. По временам она выходила из тайги, приносила шкурки соболей и белок, покупала соли, спичек, керосину, охотничьих припасов, муки – и опять исчезала на несколько месяцев.
Ее дети разъехались кто куда. Младшенькую, Маришку, видели в аэропорту Верхневартовска. Там она жила, выклянчивая у пассажиров и летчиков выпивку. Пила все, что давали. И хорошо, когда давали одеколон: а то пошутят – такого поднесут, что глаза на лоб полезут. Она пила и денатурат, и даже однажды – ацетон. Уползла в болота, начинавшиеся почти сразу за поселком авиаторов, отлежалась там, оклемалась, – и опять появилась на привокзальной площади. Живучая, однако.
Скоро и она умрет. Старшие-то давно, видно, сгинули, ушли в Нижний мир. Весь народ Колты ушел туда. Никого не осталось… Один Степан еще и помнит, знает про Время Торума. И это время закончится на нем.
Тогда земля перевернется, поменявшись местами с небом, и живые станут мертвыми, а мертвые – оживут.
Так думал Степка, кряхтел, ворочался в бессонные ночи и знал, – все это может быть, а может и не быть. Совсем другое всё стало. Мир другой. Речка другая. Рыбы попадаются с тремя глазами, двухголовые.
А дичь в тайге бьют со страшных крылатых машин. Бьют, матерясь, ничего и никого не жалея. Степка знал, что когда наступит конец времен, этих людей ничто не спасет. Их души будут заслонены душами страшных живых машин, механизмов. Всех, которые вгрызаются в землю, достают ее живое черное нутро, качают его, выплескивая на тысячу шагов вокруг. Всех механизмов, которые валят живой лес, губя бессмертные души деревьев. Тени машин упадут на тени умерших людей, пришедших в тайгу не с миром. Заслонят их. И не станет живых душ.
Может, так будет. А может, и нет.
Надо было приготовиться к последнему плаванью. Разрезать штаны, навязать узлов, таких, чтобы нельзя было развязать: на мертвецах когда-то крепко-накрепко завязывали одежду, чтобы душа его не смогла выйти из тела, вернуться в Средний мир и бродить неприкаянной, пугая живых.
Но сил не было.
Вздыхал Степка и понимал одно: смерть приходит, однако.
Черемошники
– Але-он! Але-он! Але-он!.. – заунывно слышалось с улицы.
– Слышишь? – Сказала баба. – Опять твой жених пришел.
– Ну и что, – сказала Аленка.
Баба помолчала. Раскатывала тесто на пирожки. Сегодня выходной, к вечеру дети приедут с семьями, угостить надо будет.
– Але-он! Але-он!.. – заунывно звал мальчишеский голосок.
– Ну, чего кричит… Выйди к нему, что ли.
– Не пойду, – сказала Аленка; она рисовала фломастерами картинку, сопела, вытягивала язык от старания.
– О-ох, художница… – вздохнула баба.
– Але-он! Але-он!.. – глухо ныло за окном.
– Да чтоб ты пропал! – не выдержала баба. – Иди скажи, что не выйдешь – а то ведь до вечера звать будет.
Аленка послюнила фломастер, старательно подрисовала зайцу усы и вздохнула:
– Сейчас скажу.
Она отставила рисунок, критически оглядела его.
– Ох, художница! – уже сердито сказала баба.
– И пальцы все вымазала, и нос… Вон, даже язык синий!
– Ну и что, – сказала Аленка. Выпрыгнула из-за стола и побежала в комнату, к окошку, выходившему на улицу.
– Ай-яй-яй… – проворчала баба вдогонку. – Хоть бы нос вымыла – жених-то увидит!
– У него у самого сопли висят! – крикнула Аленка и прилипла носом к стеклу.
За оградкой палисадника, в сугробе, стоял мальчик. Увидев Аленку, засветился от радости, втянул носом белую соплю, поправил сползавшую на глаза шапочку.
– Аленка! – закричал обрадовано. – Выходи!
– Не выйду! – крикнула Аленка и даже головой помотала – косички разлетелись в разные стороны.
– А чего? – обиженно спросил мальчик.
– Не хочу!
Он снова шмыгнул носом, вытер его рукавицей.
– Выходи. На Джульке покатаемся…
Аленка скосила глаза: Джульки не было видно. Да и вообще на дороге никого не было, только за соседским забором хрипло лаял Малыш.
– Але-он! – завел свое жених. – Выходи-и!..
Аленка вздохнула. Делать все равно было нечего.
– Ладно, выйду! – крикнула она и погрозила фиолетовым, выпачканным фломастером пальчиком. Это она показала, чтобы Алешка высморкался. Алешка опять засветился, снял рукавицу и закричал радостно:
– Выходи! Я счас! – и побежал куда-то вбок – наверное, запрягать Джульку.
Джулька был здоровенной беспородной псиной, кудлатой, неопределенно-коричневой масти. Грозный с виду, с тяжелым, хриплым басовитым лаем, он, бывало, пугал прохожих чуть не до обморока. Пугал – и наслаждался. Это была его собственная игра: лежать под забором тихо-тихо, прислушиваясь. Пропустит своих, знакомых, пропустит бомжа по прозвищу Рупь-Пятнадцать, который на зиму остался у здешних цыган в работниках, – а как услышит чужие, торопливые, не слишком уверенные шаги, тут же морду высунет над хилыми досочками забора, да как рявкнет мощным басом!
Прохожих словно сбивало с ног. Спотыкались, отлетали к противоположной стороне горбатого переулка, а то и падали. И тогда Джулька, не скрываясь, с наслаждением начинал лаять – и словно голос треснутого колокола разносился над переулком: «Бу-ух! Бу-ух!»
Никто из чужих, конечно, не знал, что Джулька совсем не кусался. Честно говоря, ему и лаять-то было лень. Но он знал, как действует на людей его лай, а особенно – если он высовывал над забором жуткую, огромную кудлатую голову.
Катать Алешку он не любил. Но катал, понимая, что такова уж его собачья судьба. А вот Аленку… Она была легкая, невесомая. Она нежно щекотала его за большим, как у медведя, ухом, – и он летел, грозно порыкивая на встречавшуюся на пути разную собачью мелочь, а Аленка сзади визжала и то и дело падала с санок в сугроб. Тогда Джулька, пролетев вперед, останавливался, падал на брюхо, и молча ждал, когда Аленка выберется из сугроба и снова угнездится в санках.
Аленка выбежала в переулок. Перед ней, виновато втянув голову в плечи, в своем кургузом пальтишке, из которого он давно уже вырос, стоял Алешка.
– А Джулька где? – спросила она.
Алешка длинно шмыгнул, втягивая в ноздрю отвисшую соплю и сказал:
– Заболел Джулька.
– Как заболел?
– Ну, так… Лежит и молчит. Я его и хлебом кормил, и сахар дал, – он только отвернулся.
Аленка строго посмотрела на своего «кавалера». Поправила на нем криво сидевшую вязаную шапочку. Подумала и строго сказала:
– Пойдем посмотрим!
И зашагала вперед. Алешка плелся сзади, шмыгая носом и как-то по-стариковски покряхтывая.
Джулька – невероятных размеров кудлатый пес, – лежал в стайке, на старом половике.
– Его сюда папка перевел, – шепотом пояснил Алешка. – В будке-то холодно, вот он и перетащил.
Он шмыгнул носом и добавил почему-то:
– Один-то я бы не смог.
– Ты папку просил? – спросила строгим голом Аленка, поглаживая громадный лоб Джульки.
– Ну. Долго просил. Он даже в меня поленом кинул.